У нее были рассеянные светло-голубые глаза, плохо прокрашенные волосы, неправильного пегого цвета; подобно Марику, она была худой, длинноногой, длиннорукой, и так же, как у него, у нее чуть кривился рот при разговоре.

Глядя на меня отсутствующими своими глазами (наверно, в этот момент она думала о чем-то другом), Алла Ивановна спросила:

— Ты к Марику?

— Да, мы сговорились встретиться, — сказала я.

— Его нет, он скоро будет.

— Тогда я подожду, — ответила я. — Можно?

— Можно, — разрешила Алла Ивановна. — Только, пожалуйста, отойди подальше от стола…

Она отправилась на кухню, а я кинула взгляд на противоположную стену и увидела картину. На картине красовался большой фиолетовый голубь с человеческим лицом — сумрачно сдвинутые брови, красивый рот, немного впалые щеки…

Я узнала Таю, чью фотографию показал мне Марик. Ту самую Таю, кого он любил.

Я невольно позавидовала: как же он, наверное, любит ее!

Когда я училась в десятом классе, мои соученики решили однажды, чтобы каждый откровенно, не таясь, написал, что он думает о самом себе, каким человеком себя считает и перечислить без утайки все свои достоинства и недостатки.

Я написала:

«Недостатки: разбросанна, упряма, злопамятна. Достоинства: любовь к животным, щедрость».

Может быть, какое-то свое достоинство я ненароком и пропустила, но, перечисляя недостатки, умышленно утаила один, потому что стыдилась его. Это была зависть.

Я понимала, это очень гадко — завидовать, но ничего не могла с собою поделать.

Я завидовала более красивым подругам, одноклассницам, имевшим хорошие отметки, соседям, у которых окна выходили на солнечную сторону…

А больше всего я завидовала Вере Красиковой. В нее был влюблен Стасик Кубацкий, наш всеми признанный поэт; Стасик писал стихи и посвящал их все до единого Вере.

Я безумно завидовала ей, потому что знала: никогда, ни от кого мне не дождаться, чтобы меня называли «далекой звездой голубой» и «сказкой моей незавершенной», чтобы мне были посвящены вот такие строчки:

Ты пламень и лед, ты море и небо,

И знай, где б я ни жил, где бы я ни был,

Не суждено мне никогда забыть о тебе,

О чудесной твоей красоте!

Эти строчки, несмотря на некоторое несовершенство размера и рифмы, часто звучали в моем мозгу; о, если бы кто-нибудь, когда-нибудь вздумал написать что-либо подобное обо мне?!.

Однако никому, даже дяде, воспитавшему меня, я бы не призналась в том, что одержима завистью, потому что я понимала, какое это гадкое, унизительное чувство.

Теперь я тоже завидовала неведомой до сих пор Тае за то, что ее любит Марик. Но я заранее готовилась не показать своей зависти, напротив, стремилась быть веселой, приветливой, по возможности обаятельной, чтобы комар носа не подточил, чтобы никто, ни Марик, ни Тая, ни Алла Ивановна не догадались, что я завидую.

Они пришли минут через двадцать, Марик и Тая.

В жизни Тая оказалась блистательной. На фотографии пропадал ослепительно яркий цвет ее лица, многообразие цветения красок: молочно-белой кожи, яркого румянца, темных бровей, прекрасного, выразительного и одновременно нежного рта…

Пикаскин, заметив, с каким нескрываемым восхищением я разглядываю Таю, должно быть, обрадовался.

Спросил, улыбаясь:

— Что, нравится?

— Еще бы! — ответила я и покраснела от досады, потому что вспомнила, как утром я глядела на себя в зеркало и любовалась собой. Да, любовалась! Но разве можно было меня хотя бы на минутку сравнить с Таей?

Дядя говорил:

— Зависть и мстительность присущи только низменным натурам.

Однако, сознавая, что зависть — чувство мерзкое, присущее только низменным натурам, я ничего не могла с собой поделать.

Должно быть, прав был тот, кто сказал некогда, что тяжелее всего дается победа над самим собой.

Тая сказала:

— Марк много рассказывал о вас…

Голос у нее был низкий. «Наверно, она хорошо поет», — подумала я.

— Мы редко с ним видимся, — сказала я Тае. — Что же он мог такого говорить обо мне?

— Вы оба любите детективы, — ответила она. — Верно?

— Верно, — ответила я. — И оба когда-то увлекались приключенческими фильмами.

— А я не люблю детективы, — сказала Тая. — По-моему, самые интересные книги — мемуары…

Она не докончила. В комнату вошла Алла Ивановна, вытирая руки о свой голубенький, отделанный кокетливой рюшкой фартук.

— Очень рада, — светским тоном произнесла она. — Будем знакомы…

При этом она, жеманясь, поджимала губы, получалось не «будем», а «бюдем». И улыбалась, хотя глаза оставались вопросительно-страдальческими.

Может быть, она думала, к чему все это? И вовсе Тая не самая подходящая невеста для ее сына, и вообще, зачем ему связывать себя в такие годы?..

Я знала, что Алла Ивановна считала его ребенком, хотя ему шел уже двадцать седьмой год.

Она перевела взгляд на меня, и глаза ее потеплели.

Все-таки я пришлась ей по душе больше, чем Тая.

Мы сидели за столом, ели невкусное, непрожаренное мясо, Алла Ивановна была не из лучших кулинарок, пили ужасную наливку, приготовленную ею летом собственноручно из крыжовника и вишни, время от времени о чем-то говорили, о новом фильме, о том, какой телевизор лучше, цветной или обычный, и куда интереснее поехать летом, на юг или, наоборот, на север, в Кижи и в Соловки?

Порой, когда разговор внезапно замирал или Алла Ивановна и Тая вдруг замолкали, как бы не зная, что еще сказать, Марик толкал меня ногой под столом, и тогда я старалась, по мере своих сил, оживить то и дело высыхающее русло.

Я начинала рассказывать какие-то истории, происходившие со мною или с моими друзьями, вспоминала старые анекдоты и первая смеялась, и Марик тоже смеялся вместе со мной, хотя я была уверена, что все эти анекдоты известны ему еще со школьных времен.

Алла Ивановна и Тая вежливо улыбались и отмалчивались. Очевидно, обе ощущали флюиды взаимного недоброжелательства, струившегося от одной к другой.

Вскоре Тая и Марик ушли, Тае надо было домой, она обещала своей маме быть дома вечером, и Марик пошел проводить ее.

Мы остались вдвоем с Аллой Ивановной.

— Он просто обезумел из-за любви к этой девочке, — сказала Алла Ивановна. Слезы брызнули из ее глаз и полились по напудренным щекам, прорубая светленькие дорожки чистой кожи.

— Перестаньте, — сказала я, потому что надо было что-то говорить, а что, я и сама не знала. — Зачем вы так? Ну, не надо…

— Пойми, — сказала Алла Ивановна, вытирая щеки передником. — Он потерял голову от любви, а она к нему равнодушна, я чувствую, что она снисходит к нему, а на самом деле абсолютно равнодушна.

Несмотря на зависть, испытываемую мной, врожденное чувство справедливости взыграло во мне.

— Зачем же он ей в таком случае нужен? — спросила я. — Разве он космонавт или знаменитый ученый? Или лауреат множества премий?

Алла Ивановна холодно взглянула на меня сразу же ставшими сухими глазами.

— Как ты можешь так говорить? Марик — гениальный художник, может быть, непризнанный и все равно гениальный. Он приходит после работы и рисует, рисует без конца, и я вспоминаю Жюля Ренара, который сказал, что гений — это воля. Потом он очаровательный человек, не потому что мой сын, я говорю совершенно объективно: он честный, умный, добрый. Да чего там, будто сама не знаешь?

— Да, конечно, — ответила я и встала. — Пожалуй, пора идти, Алла Ивановна.

Она постаралась вновь обрести светски-непринужденный, любезный тон.

— Приходи, милая, не забывай нас, мы тебе всегда рады…

Я сказала:

— Приду, не забуду.

Дома дядя показал мне пожелтевшую от времени школьную тетрадь в косую линейку, на обложке было написано: «Ирина Третьякова, ученица 7-го «А» класса».

Он собирал мои тетради и хранил их в старом чемодане.

— Смотри, что я нашел в моем письменном столе, — сказал дядя.

На первой странице был нарисован голубь. Он ничем не отличался от всех остальных голубей Пикаскина, разве лишь тем, что этот голубь смеялся, откинув назад голову и слегка разинув клюв, как бы обессилев от смеха.

Это Пикаскин однажды нарисовал мне на память, — сказала я. — Когда я окончила седьмой класс.

— То-то, как я погляжу, голубь немного похож на тебя, ты не находишь? — спросил дядя.

— Нахожу, — ответила я. — Разве тетрадь эта не была в вашем чемодане?

— Как видишь, она оказалась почему-то в моем столе, — сказал дядя.

Пикаскин позвонил мне поздно вечером, дядя давно уже лег спать, а я у себя в комнате читала старый зарубежный детектив выпуска семидесятого года.

Он спросил:

— Она и в самом деле понравилась тебе?

— Да, — сказала я. — В самом деле.

— Почему ты так коротко, односложно отвечаешь? — удивился он.

Я засмеялась.

— Уж эти влюбленные! Все им кажется, что их предмету чего-то недодали, что все должны как можно больше восхищаться теми, кем они восхищаются…

— Чересчур много придаточных предложений, ты не в силах справиться с ними, — сказал он и положил трубку.

Мне стало жаль его, совестно собственного ехидства, происходившего, как я понимала, все от той же зависти. Я тут же набрала его номер, и он ответил сразу, словно ждал моего звонка.

— Пикаскин, — сказала я, — она удивительна.

Даже по телефону я почувствовала, как он обрадовался. Должно быть, подумала я, у него сейчас глаза сияют вовсю и улыбка от уха до уха…

— Правда? Ты тоже так считаешь? А вот мама, ну прямо ни в какую!

— Что, психологическая несовместимость?

— Если хочешь, называй так. Теперь модно всякого рода конфликты и раздоры объяснять именно так, психологической несовместимостью.

— Ничего, стерпится — слюбится, — сказала я и показалась самой себе в этот момент старым мудрым вороном.

Он спросил с надеждой:

— Думаешь?

— Уверена.

Он сказал не сразу:

— Мы подали заявление в загс.

— Поздравляю, — сказала я. — Предвижу заранее все, что последует: машина «Волга», увитая лентами, с пошлой куклой на бампере, невеста в белом, а ты в черном костюме, взятом напрокат, потому что у тебя наверняка нет черного костюма и ты не успеешь его сшить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: