ТАЯ

Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я влюбилась первый раз в жизни.

Он был много старше меня, лет на пятнадцать, по крайней мере.

Мы жили неподалеку друг от друга, я на Сретенском бульваре, он в Малом Головине переулке. Наш дом был огромный красавец, принадлежавший некогда страховому обществу «Россия», квартиры в нем были громадные, со множеством комнат, потолки высокие, кухни большие, в коридорах можно было ездить на велосипедах, что, впрочем, мы, ребята, и делали.

А он жил в маленьком, совершенно провинциальном с виду домике, окруженном двором; каким патриархальным уютным светом сияли вечерами неширокие окошки этого домика!

Какой чистой, ярко-зеленой травкой покрывался двор по весне, как тихо, совсем по-деревенски шелестели молодыми листьями деревья, растущие во дворе, — березы и липы!

Никто, и прежде всего мой любимый, не подозревал, что я провожу долгие вечерние часы возле его окошек, на которых висели голубые в полоску, прозрачные занавески.

Из вечера в вечер я наблюдала за его жизнью, отрешенной от темного и тихого двора за окнами, от Сретенки, шумевшей где-то поблизости, от прохожих, шагавших по Малому Головину…

Он был учитель, преподавал рисование в нашей школе, жил вдвоем с сестрой, низкорослой горбуньей. По вечерам, я видела, она садится на старенькую тахту, покрытую выцветшим паласом, а он, повернув стул к ней, берет с письменного стола какие-то листки и читает вслух.

Она слушала его, теребя двумя пальцами длинную белокурую прядь над своим лбом.

Она была трагически нехороша собой, горбатая, маленького роста, худое, очень бледное лицо, чересчур длинный нос, одни волосы хороши, густые, длинные, прекрасного темно-золотого цвета, но я, право же, хотела бы в этот миг очутиться на ее месте, пусть даже у меня за это вырос бы, как у нее, горб на спине!

Что он читал ей? Стихи или прозу? Или это была пьеса? Или воспоминания?

Мне виделась его смуглая шея, четкий профиль — прямой нос, крутой подбородок, над верхней губой крохотная ложбинка, порой он взмахивал рукой, у него были длинные, красивые пальцы прирожденного музыканта, хотя, кажется, он не играл ни на одном инструменте.

Комната была небольшая, довольно уютная, хорошо освещенная светом настольной лампы под зеленым абажуром, стоявшей на письменном столе.

Поражало в ней сочетание самых, казалось бы, несовместимых вещей, например, письменный стол, на котором лежат тетради и книги, и коврик на стене, сшитый из различных лоскутков, такие коврики часто встречаются в крестьянских избах; на полу совершенно деревенские же половики, а в углу старинный книжный шкаф с темно-красными занавесками на дверцах.

И еще тумбочка, на ней медный самовар, такому самовару в пору находиться где-нибудь в деревенском доме, но никак не в квартире московского школьного учителя.

Я выстаивала подолгу. Если дело было зимой, то иной раз уходила домой, лишь изрядно замерзнув.

А жизнь за окнами в голубых занавесках продолжала идти своим чередом. Брат с сестрой пили чай, потом сестра убирала со стола, и он снова садился за письменный стол, что-то писал на аккуратных листках бумаги, она шила, сидя на тахте, вставляла нитку в иголку, перекусывала нитку, разглаживала наперстком шов, снова шила, что, я не могла разглядеть, но думаю, либо чинила ему рубашку, либо штопала его белье…

Я все стояла, смотрела в окно, если кто-нибудь проходил мимо, я старалась принять независимый вид, дескать, стою вот здесь, поджидаю, скажем, подругу, ну и что в том такого?

Но двор был малолюдный, почти никто не проходил мимо, да и в темноте меня трудно было бы разглядеть.

В школе я тихо сидела за своей партой, слушала его, смотрела, как он записывает в журнал отметки.

«Мог ли он представить себе, — думала я, — что вчера я весь вечер простояла у его окошка, видела, как его сестра завела патефон, и патефон играл что-то веселое, даже сквозь закрытое окно пробивались плясовые звуки, и потом он схватил сестру, обнял ее, стал кружить по комнате и смеялся, и она смеялась, а мне было ужасно жаль ее, горбатенькую, едва доходившую ему до подбородка, и его жаль тоже, и все равно, я еще сильнее любила его за то, что он добр, за то, что любит свою сестру, и еще за то, что ко мне решительно равнодушен, как и ко всем остальным девочкам в классе, а ведь я знала, что, по общему признанию, я хорошенькая, самая хорошенькая из всех».

В десятом классе моя любовь окончилась. Почему? Не знаю. Просто я вернулась после каникул в школу. Первым, кого я увидела, был он. Стоял возле школьного подъезда, загорелый, в белой рубашке. Улыбнулся мне, а мое сердце не екнуло. Ни на миг. Внезапно я с невольным удивлением осознала, что он мне безразличен. Что все кончилось. Как же так? Почему? Если бы я знала…

Позднее я слышала, что он женился, что жена его, воспитательница детского сада, не ладила с горбатенькой сестрой и сестра, бедняжка, вынуждена была идти работать к кому-то нянькой.

Я ее очень жалела. Как же печально кончилась тихая спокойная ее жизнь вдвоем с братом, жизнь, за которой я украдкой наблюдала когда-то изо дня в день…

Когда-то? Мне казалось, это было необычайно давно, чуть ли не сто лет тому назад. И я часто с неподдельным удивлением спрашивала себя: «Неужто это я сама, по своей доброй воле выстаивала долгие часы возле его окошек? И терпеливо подглядывала за ним? И полагала, что люблю его, никого никогда не буду любить, кроме него?..»

Потом я влюбилась в киноактера Альберта Стах-Заборского.

Он гремел в дни молодости моей мамы и в моем детстве еще был популярен, но теперь популярность его постепенно угасала, он неумолимо старел, и его заслоняли новые молодые таланты, валом валившие сниматься в кино.

Он был женат, но у него были, как принято выражаться, сложные отношения с женой; каждый из них жил своей жизнью, ни от кого не требуя отчета.

— Мы — друзья, — уверял меня Стах-Заборский. — Самые настоящие и верные!

Однажды он пригласил меня в кино на старый фильм, в котором он играл какую-то небольшую роль. Некогда именно в этом фильме его заметил знаменитый кинооператор Муравский, посоветовал своему другу кинорежиссеру Холмогорову «попробовать» мальчика, и в следующем фильме Холмогорова Стах-Заборскому поручили уже главную роль.

Я увидела на экране худого, узкоплечего юношу. Светлые глаза его были как бы устремлены на одну лишь меня.

Он мчался в степи, стрелял на ходу, вскакивал в вагон проезжавшего мимо поезда, белокурые волосы его развевались на ветру.

Похожий на молодого викинга, он нескрываемо рисовался, кокетничал глазами, улыбкой, белозубой и стремительной, всем своим тонким и сильным телом.

Я искоса глянула на моего соседа. И вдруг увидела: по его щекам текут слезы. Я тут же отвела глаза в сторону, как бы ничего не заметив.

«До чего же ему, должно быть, тяжело видеть теперь себя, прошлого», — подумала я.

Мы вышли из кинотеатра. Он спросил:

— Понравился тебе фильм?

— Не очень, — ответила я.

— А я понравился?

— Да.

Несколько шагов мы прошли молча. Он сказал:

— Представь, это я сам прыгал, своими ногами!

— А я думала, какой-то дублер, — сказала я.

— Что ты! Я бы тогда просто обиделся, если бы кто-то мог подумать, что мне тяжело прыгать…

— А все-таки вам не было страшно? — спросила я.

— Совсем немного, если говорить правду, — ответил он.

Я знала, что нравлюсь ему. Однажды он сказал мне:

— С тобой я молодею, я снова юноша…

Смешно было слышать эти слова от грузного, немолодого человека, которому подходило банальное определение: в его лице еще сохранились следы былой красоты.

Они и в самом деле сохранились, у него был породистый нос, красивые губы, до сих пор еще густые волосы, но нет!

Не стоило ему водить меня смотреть старый фильм, чересчур большой, зримой оказалась разница между тем тоненьким большеглазым мальчиком и нынешним пожилым красавцем.

Я почувствовала, что и на этот раз моя влюбленность резко оборвалась.

В то же время мне было жаль Стах-Заборского, хотя я стала избегать его, он являлся к нам почти из вечера в вечер, прилежно отыскивая каждый раз предлог: то шел мимо, заглянул на огонек, то принес маме обещанную книгу, то доставал ей и папе билеты в театр, то мне билеты на концерт в консерваторию…

Я входила в комнату, он начинал мгновенно лучиться радостью, острил, первый смеялся своим остротам, не переставая следить за мною взглядом, по-собачьи преданные глаза его не отрывались от меня, а мне было смешно, потом становилось жалко его, и, злясь, прежде всего на саму себя за то, что жалею его, потом уже злясь на него, чего, в самом деле, ходит из вечера в вечер, я старалась побольней уколоть его, язвила словами, почти в открытую высмеивала его преклонные, как я выражалась, годы, грузный вес, стремление молодиться, а он все-терпел и смотрел на меня собачьими глазами.

Потом я поступила в университет, в первый же год отправилась в совхоз убирать картошку, а когда вернулась, узнала, что Стах-Заборский умер. Смерть его была легкой, он не проснулся утром.

Мама жалела его, даже плакала, когда вспоминала, какой он был некогда красивый, элегантный…

— С ним вместе умерла моя юность, — говорила она.

Бедная мама! Как бы я ни любила ее, я не могла не признать, что юность ее окончилась значительно раньше, ведь маме шел сорок пятый год, на мой взгляд, это была еще ненастоящая старость, но во всяком случае достаточно пожилой возраст.

Вот так он исчез из моей жизни, этот человек, может быть, единственный, кто любил меня тогда; странное дело, тогда же я внезапно ощутила, что мне не хватает его.

Когда кто-то звонил в нашу дверь, я бежала в переднюю открывать, и все казалось, это он стоит на пороге, большой, седеющий, грузный, глядит на меня прекрасными некогда глазами и говорит что-нибудь вроде: «Вот шел мимо, решил зайти…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: