…Я обнял маму, она не шевельнулась.
Я не знал, что ей сказать, какие слова выговорить. Мы оба молчали, потом она сказала:
— Завтра из Софии прибывает самолет с гробом.
— В котором часу?
— В три часа дня. Его встречают из управления.
— Я тоже поеду, — сказал я.
— Он умер утром, около семи часов, — сказала мама. — Сел бриться, заказал разговор с Москвой и вдруг упал. Вошел официант в номер, принес завтрак, а он еще дышал…
Мама замолчала, потом спросила с надеждой в голосе:
— Наверное, он не мучился, как думаешь?
Я промолчал. Что я мог сказать ей? Сейчас я был уже не студент третьего курса, не самый длинный парень со всего нашего потока, а тот, маленький, очень худой, отец звал меня «глистеныш», с цыпками на руках и выгоревшими волосами, каким я был некогда, тогда, когда отец был здоров, когда я видел его каждый день…
О, как же я был счастлив тогда! Счастлив необыкновенно, исключительно, хотя, само собой, как оно и бывает, не сознавал своего счастья…
Никогда не забуду томительные часы ожидания в Шереметьевском аэродроме.
Мы стояли на кромке летного поля, куда прибывают грузовые самолеты, я и трое из строительного управления, где работал отец.
Приземлялись самолеты из Уганды, из Лондона, Нью-Йорка, Парижа, а из Софии все не было.
В справочном окне нам сказали, что самолет опаздывает.
Кто-то, кажется, заместитель отца, толстяк с выкаченными, будто бы постоянно недоумевающими глазами, в распахнутом пиджаке и с расстегнутым воротником рубашки — ему всегда было жарко — тоскливо протянул:
— Вот это да! И сколько ждать, никто не знает…
Боря Борисков, секретарь комсомольской организации управления, веселый и добродушный парень, переглянулся с главным инженером, Иваном Фомичом:
— Что ж, подождем…
Отец считал, что я унаследовал главную его способность — чувство собеседника. Он почти всегда безошибочно знал, что чувствует, о чем думает человек, находящийся рядом.
И я тоже нередко ловил себя на том, что вдруг проникался каким-то особым знанием, понимая, чего хочет мой собеседник, чтобы я замолчал или, наоборот, чтобы говорил еще или чтобы я ненароком не сказал о чем-то, чтобы я ушел или остался, потому-то, наверно, мне приходилось редко ошибаться в друзьях и немногие мои друзья никогда не предавали меня…
Я посмотрел на заместителя отца, на Борю, на Ивана Фомича и без лишних слов сразу все понял: им всем охота отправиться пока что в ресторан. И тут же я мимоходом вспомнил, что утром я выпил только стакан чаю, и все. Даже куска хлеба не съел.
Боря поднял голову кверху. С неба капнула тяжелая капля. Еще и еще…
Начался нудный, уже по-осеннему нескончаемый дождь, хотя стояла еще середина сентября.
— Хорошо тому, кто уезжает, — сказал Иван Фомич. — В дождь уезжать — добрая примета!
Сказал и внезапно испугался. Сам понял, как нелепо звучат сейчас его слова о доброй примете. Я чуть было не спросил:
— А какова эта примета для тех, кто, вроде нас, встречает самолеты?
Но не спросил. Ни к чему. Вместо того сказал:
— Пошли закусим…
И все трое обрадовались, с благодарностью взглянули на меня, хотя заместитель отца, самый изо всех лицемерный, как бы недовольно произнес?
— Стоит ли?
— Стоит, — ответил Боря Борисков.
Мы пошли с Борей вперед, а заместитель с Иваном Фомичом позади, Боря сказал:
— Не выношу этого суслика!
Я промолчал, подумав, однако, о том, что тоже не выношу заместителя, и о том, насколько было бы лучше, если бы этот суслик оказался на месте моего отца…
В ресторане аэродрома, большом, нарядном, пронизанном праздничным ожиданием чего-то необыкновенного, торжественного, было немного народу.
То и дело раздавался бесстрастный, словно бы отливавший металлическим блеском женский голос:
— Прибыл самолет из Вены…
— Заканчивается посадка на самолет Москва — Будапешт…
— Начинается регистрация билетов на самолет Москва — Брюссель.
Нам принесли маринованные грибы, ветчину с зеленым горошком, столичный салат и графинчик водки.
Заместитель с грустным видом налил всем водки в рюмки, вздохнул:
— Приступим, что ли…
Иван Фомич застенчиво отхлебнул из своей рюмки. Я чувствовал, что ему совестно передо мной оттого, что нравится сидеть в этом красивом и элегантном зале, пить ледяную водочку, закусывать ветчиной, нежирной и в меру соленой…
Поэтому он как бы нехотя отломил кусочек хлеба. И для того чтобы облегчить ему жизнь, чтобы он не боялся вкусить от земных радостей, я залпом опрокинул свою рюмку. Потом положил на свою тарелку салата.
Боря спросил:
— Что так мало взял? Салат очень вкусный.
— Хватит, — ответил я.
Дождь то переставал, то снова начинал лить вовсю.
Я подозвал официанта, расплатился за себя и за Борю, Боря согласился, а заместитель и Иван Фомич не разрешили заплатить за них, потом Боря пошел позвонить по телефону, я отправился обратно, на поле, абсолютно точно зная: и заместитель и Иван Фомич довольны, что я ушел, потому что только сейчас они почувствуют себя раскованно, уютно и наверняка закажут еще графинчик чего-нибудь выпить с какой-либо закуской.
Было начало шестого. Дождь перестал, но в дымном, неспокойном небе вспыхивали всполохи, предвестники грозы, я подумал: если будет гроза, то Москва откажется принять самолет…
Впрочем, может статься, что всполохи посверкают себе немного и пройдут бесследно, и гроза с дождем обрушится где-то совсем в другом месте, подальше от столицы.
Так тоже бывает.
Я прохаживался взад и вперед по краю большого черного поля, на котором отдыхали, приземлялись или готовились взлететь огромные транспортные самолеты, и думал об отце.
Еще совсем недавно, вчера, в это время, моя жизнь была прекрасна. У меня был отец, которого я любил, который был самым лучшим человеком для меня на всем свете.
И мы с ним, это главное, хорошо понимали друг друга. Мы были как бы два товарища, один старше, другой моложе, и он любил то же, что любил я, и я не выносил того же, чего не выносил он.
Одинаковые вкусы, взгляды, совпадение желаний…
Чего еще можно желать?
Я не сознавал своего счастья. Разве человек может считать счастьем способность дышать полной грудью, не задыхаясь и не хрипя?
Однажды я сказал:
— Если бы мы с тобой женились, у нас получился бы идеальный брак.
— Не скажи, — ответил он. — Как раз противоположности, говорят, сходятся лучше…
Я невольно засмеялся, и он тоже улыбнулся. Мы оба подумали об одном и том же: он и мама резко отличались друг от друга, но идеального брака так и не получилось.
Хотя оба они по-своему были привязаны один к другому, во всяком случае сами так считали, а это уж чего-нибудь да стоит!
Мне вспомнились рассказы отца о прошлой войне.
Он дошел до Берлина, расписался на колонне рейхстага.
Там было написано много всяких слов, говорил отец, — «Мы из Рязани», «Наконец-то прибыли!», «Вот и победили» и росписи, росписи…
— Я расписался на крайней колонне, внизу, — сказал отец.
— А рейхстаг в ГДР или в ФРГ? — спросил я.
— В ФРГ, — ответил он. — Хотелось бы как-нибудь побывать вместе с тобой там, ты бы своими глазами увидел нашу фамилию на немецкой колонне.
Однажды, на первом курсе института, я заболел, что-то вроде воспаления легких, кашель, высокая температура, я часто впадал в беспамятство, но как только очнусь, вижу, мама сидит возле моей постели, с горестью глядя на меня, открывается дверь, входит отец, улыбается, а глаза тревожные…
— Ничего, — говорит. — Оклемаемся…
Наклонившись ко мне, кидает апельсин на одеяло.
— Тише, — говорит мама.
— Чего там тише, — отвечает отец.
А я улыбаюсь. Мне до того хорошо, до того уютно, что закрываю глаза, и жар отступает и, кажется, на всю комнату разносится свежий, резкий запах апельсина, мне хочется одну маленькую дольку, и я шепчу едва слышно, но мама и отец слышат.
— Апельсинчика бы…
И мама дает мне дольку, и я блаженно улыбаюсь от радости, оттого, что они меня любят, я знаю, любят и тревожатся за меня, я — самое дорогое, что есть у них…
С тех пор запах апельсина — это запах моего детства, беззаботности, уюта, легкого, безмятежного сознания своей необходимости, своей важности для двоих, живущих рядом — отца и мамы…
Еще издали я увидел, что Иван Фомич и заместитель отца идут от ресторана к полю.
Они шли неторопливо, не видя меня, и оживленно говорили о чем-то, неслышном мне, улыбаясь и, как мне казалось, перебивая друг друга.
Когда они приблизились, я увидел, что заместитель рассказывает что-то, должно быть, смешное, потому что первый смеется собственным словам, а Иван Фомич снисходительно улыбается и на ходу жует пирожок.
И тут они увидели меня. Иван Фомич немедленно сделал грустные глаза, заместитель остановился и замолк, будто внутри у него что-то выключилось.
Я подошел к ним.
— Еще нет самолета? — почему-то шепотом спросил Иван Фомич, стараясь поскорее прожевать.
— Нет, — ответил я. — Пойду в справочное окно, спрошу еще раз.
— Боря Борисков уже пошел туда, — сказал заместитель.
Вздохнул, склонив голову, а Иван Фомич, закончив наконец жевать, вынул из кармана носовой платок и скорбно вытер им свои цветущие щеки.
Боря Борисков прибежал быстро обратно, сказал торопливо:
— Через двадцать минут…
— Пошли, — скомандовал заместитель и широким деловым шагом пошел первым.
Вскоре мы услышали:
— Прибывает самолет из Софии…
Потом на поле надвинулась гигантская тень, распластан по обе стороны огромные крылья, и самолет стал постепенно снижаться…