Мать считает меня хорошим артистом еще и потому, что я могу в любое время, абсолютно безо всяких причин, выжать слезы из глаз.
Я раза два тихо всхлипнул и все ниже опускал голову, как бы стыдясь собственных слез. И мой расчет оправдался, потому что сердце не камень. И Тайка меня все-таки любит. Она же призналась как-то, что все видят голого, а она все же короля.
Мы помирились. И с матерью я тоже помирился. И когда тетя Зина пришла в следующий раз (его не надо было долго ожидать), она как ни в чем не бывало поцеловала меня, и я был с нею обворожительно ласков, так, как я умею, и все было хорошо, по-семейному, так, как нравится моей жене, Тайке.
А палатку я все же купил. Сперва в долг, потом как-то признался матери:
— Выручай, Эйнштейнчик, тебя умоляет единственный твой, единокровный и единоутробный сын…
Мать выручила. Я знал, иначе и быть не могло.
Я перешел на третий курс, и мы задумали с Тайкой в августе после моей практики в иностранной библиотеке отправиться на юг, в Пицунду.
Ехать решили на машине, на берегу моря разбить палатку и пожить две-три недели в полном покое, вдалеке от шума городского и курортной суеты, только вдвоем, а кругом море, песок и сосны. И небо над нами. И мы двое. И все.
Однако мечтам нашим не суждено было сбыться. В середине июля серьезно заболел Таин отец. Был он самый обыкновенный человек, в общем-то заурядный на все сто, работал испокон веков в Министерстве пищевой промышленности, начав там трудиться еще в ту пору, когда министерство было наркоматом, считался опытным бухгалтером.
О таких, как он, на юбилеях и во время проводов на пенсию или даже, чего греха таить, на похоронах говорят обычно самые похвальные слова — и работники-де они превосходные, и семьянины замечательные, и товарищи прекрасные. Вообще образцы тружеников, пример всем окружающим. Одним словом, радуйтесь, что подобные индивидуумы живут среди нас, плачьте, если таковых не находится…
В те редкие дни, когда мы вместе с Таей приходили в гости к ее родителям, я немилосердно скучал, ибо с отцом ее мне было просто не о чем беседовать, даже ее мать, по правде говоря, довольно вздорная и капризная дама, вконец избалованная своим покладистым мужем, все-таки казалась мне более занимательной и заслуживающей внимания, чем он. Выходя от них, я немедленно забывал о том, что говорил Таин отец; и настолько прочно забывал о его существовании, что, кажется, повстречайся он мне сразу же после того, как я был у него дома, вряд ли я сумел бы узнать его…
И вот с ним, с этим добродетельным и скучным человеком, случилась беда: на него обрушилась тяжелая болезнь — опухоль в области живота. Его положили в больницу, сделали операцию, примерно через десять дней выписали. Тая поехала за ним и привезла домой.
В тот вечер, вернувшись из института, я позвонил к Таиным родителям.
— Папа только что из больницы, — сказала Тая. — Я останусь нынче у них ночевать.
— Как он? — спросил я. — Все в порядке?
Спросил я просто так, для формы. Мне было, признаться, до лампочки, как он там, в порядке или не очень.
— Да, — ответила Тая.
— Поздравь его за меня, — сказал я.
— Хорошо, — сказала Тая. — Поздравлю.
На следующее утро она вернулась от родителей. Помню, я открыл ей дверь, и меня поразил ее напряженный, сумрачно блестевший взгляд.
— Что с тобой? — спросил я. — Что случилось?
— Ничего, — ответила она.
Я прошел вслед за нею в нашу комнату. Она села на тахту. Молча смотрела в одну точку, перед собой.
— Это что, ты такая расстроенная из-за папы? — спросил я.
Она кивнула.
— Ты же сама раньше сказала, что папа в порядке.
— А что я еще могла сказать, когда мама была рядом? — спросила Тая.
— Ему же сделали операцию, — заметил я.
— Да, — согласилась Тая. — Вскрыли живот и зашили. Понял?
— Понял, — сказал я.
— Можешь себе представить, — продолжала Тая, — врачи его уверили, что все плохое позади, все идет прекрасно, он само собой, радуется, и мама довольна, она ни о чем не догадывается, а я-то все знаю, мне врачи сказали всю правду.
— Вот как, — сказал я.
Я сел рядом с Таей, обнял ее.
— До чего мне жаль тебя, бедняжка, — сказал я. Мне и в самом деле было до того жаль ее…
— Приходится играть, — сказала Тая. — И перед ним и перед мамой, делать вид, что все хорошо, лучше не бывает…
Она опустила голову и заплакала. Слезы одна за другой бежали по ее нежным щекам.
Я переживал за нее, но чем мог я помочь ей?
Я подумал, что, должно быть, играть ей не очень-то удается. Другое дело, будь, скажем, я на ее месте. Мне было бы, надо думать, в этом смысле куда легче…
Тая стала бывать у родителей почти каждый день. Домой возвращалась обычно поздно, а иногда оставалась у них ночевать. Но я ее не упрекал, не придирался, а, наоборот, всегда спрашивал об отце, как он, чем можно было бы ему помочь…
Между тем июль подходил к концу, надвигался август, а ведь мы еще ранней весной решили уехать в августе отдыхать.
Я не знал, как начать разговор, как-то неудобно было говорить о Пицунде, о сборах в дорогу, о том, куда вообще следует ехать отдыхать, но Тая сама облегчила мне мою задачу.
— Как видишь, все поломалось, — сказала она однажды. — Разумеется, я не могу ехать, не могу оставить маму и папу, все может случиться, и я все равно не сумею спокойно отдыхать.
— Вижу, — согласился я. — Как не видеть?
— А ты поезжай, — сказала она дальше. — В конце концов тебе надо хорошенько отдохнуть, впереди не самый легкий год, придется много заниматься…
Я не мог не поразиться ее бескорыстию и благородству. Даже самому захотелось быть таким же хорошим, настоящим другом, и я чуть было не сказал:
— Знаешь, мне неохота ехать без тебя…
Я понимал, со мною ей было бы куда легче.
Но недаром кто-то, кажется Талейран, утверждал, что следует бояться первого порыва, он всегда благороден.
Я вовремя сдержался, и Тая не заметила моего минутного замешательства.
— Конечно, позади трудный год, а впереди, наверное, еще труднее, — сказал я.
— Вне всякого сомнения, — поддержала меня Тая. — Поезжай, Валя, тебе непременно следует зарядиться здоровьем на весь год!
В начале августа рано утром я выехал из дома на своей машине. Мать и Тая смотрели из окна мне вслед.
Издали Тая показалась мне очень похудевшей, снова, как и в тот памятный раз, сердце мое защемила боль за нее, и на миг я медлил переключать скорости. Кажется, скажи она одно слово: «Останься» — и я бы остался вместе с нею…
Почти насильно я положил обе руки на баранку, быстро завернул за угол и помчался напрямик к окружной дороге.
Ехал и думал, что как там ни говори, а и вправду нельзя поддаваться первому порыву, если же поддашься, в конечном счете проиграешь. Это уж наверняка!
Спустя два дня я безо всяких происшествий, если не считать, что у меня спустила камера, добрался до места, въехал в чудесный пицундский лес и разбил там палатку, ту самую, оранжевую.
Началась беспечальная праздничная бездумная курортная жизнь — море, пляж, снова море, кафе, танцплощадки, опять море, ну, и все такое прочее…
Однако, признаюсь, я тосковал по Тае. Каждое утро, еще до того, как отправиться на пляж, бегал на почту, звонил ей и все время талдычил о том, что очень скучаю, что возьму и приеду обратно, но она меня уговаривала:
— Не смей! Отдыхай, наслаждайся морем и солнцем!
— Как папа? — спрашивал я.
— Все так же, — отвечала Тая. — Ничего особенно радостного, так что отдыхай себе на здоровье, не думай ни о чем, набирай сил…
Вот какая она была у меня добрая, любящая, думающая прежде всего обо мне…
И я считал себя счастливым. В конце концов у кого еще такая вот жена, как у меня?
А потом мне встретилась Вава. Собственно, ее звали Варвара Михайловна и была она старше меня лет на пятнадцать, по крайней мере, но для своего возраста выглядела очень неплохо, была весела, остроумна, великолепно танцевала и с первого же дня попросила:
— Называйте меня Вавой, идет?
Через три-четыре дня мы были уже на «ты», и я называл ее так, как она хотела — «Вавочкой», а она меня Валиком.
И мне казалось, что мы давно и хорошо знаем друг друга, ведь на курорте время как бы спрессовано, поистине один курортный день стоит трех, прожитых дома.
Обратно мы ехали с Вавой в моей машине. Она сидела рядом, зубы блестели на ее прожаренном палящим солнцем лице, от обнаженных плеч пахло морем.
Я вел машину, время от времени поглядывал на Ваву, и в уме почему-то мелькали знакомые с ранней юности строчки:
И какую-то женщину сорока с лишним лет
Называл скверной девочкой и своей милою…
Нет, Ваве было не сорок с лишним, а скорее всего, под сорок, точного возраста ее мне не дано было знать, хотя и сорок тоже, как я понимал, не так уж мало. Она не была красива, рыхлая, пористая кожа, неправильные, грубо слепленные черты лица, но как весела, как упоительно остроумна!
Временами она казалась мне совершенно молодой, а временами, когда она, вдруг задумавшись, переставала следить за выражением своего лица, за тем, чтобы на лбу не собирались морщины, я с удивлением глядел на ее вдруг разом погасшие глаза, на уже не молодую шею и тонкие гусиные лапки возле глаз.
Сколько еще суждено ей держаться, думал я в такие минуты, сколько времени она еще будет ходить в Вавах? Или недалек час, когда она сама до всего дойдет, и спокойно шагнет в старость, и станет солидной положительной Варварой Михайловной?
Однако мысли свои я Вавочке, разумеется, не высказывал, тем более что она умела взять себя в руки, отбросить всякого рода тягостные мысли, от которых старело ее лицо и глаза казались погасшими, и снова, как я говорил, клубилась, играла под молодую, беззаботную, ожидающую от жизни одну лишь радость и ничего другого…
Вава работала в одном архитектурном управлении, с мужем была в разводе и воспитывала тринадцатилетнего сына. Сын, по ее словам, отличался самостоятельным, независимым характером, держал себя с нею на равных и тоже, подобно всем друзьям и знакомым, звал ее по имени, Вавой.