Одним словом, она уговорила меня и я согласился с нею. Впрочем, соглашаются обычно те, кто в конце концов и не мыслит иначе поступать и сопротивляется лишь для формы.
Нет, не могу сказать, что я себя чувствовал совершенно спокойно. Пожалуй, спектакль, в котором блистал замечательный артист Аркадий Райкин, как-то потерял для меня в этот раз всю свою прелесть и обаяние.
Все кругом смеялись, и Вава смеялась, а я безмолвно и сосредоточенно глядел на сцену.
Временами Вава наклонялась ко мне.
— Валик, перестань, не думай ни о чем, слышишь?
— Слышу, — отвечал я.
— Правда, смешно?
— Правда, — говорил я и заставлял себя улыбнуться.
Во время второго действия я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Невольно обернувшись, я замер: на меня в упор смотрела Кораблева, завуч той самой школы рабочей молодежи, в которой раньше учился я и где до сих пор преподавала Тая.
Кораблева была из породы злых правдолюбцев, любивших всем и всегда прямо в лицо говорить неприятные вещи.
Не только учащиеся, но, я знал со слов Таи, многие учителя боялись ее, как она выражалась, неподкупной искренности, которой Кораблева несказанно гордилась и которая позволяла высказывать иной раз самые невозможные гадости прямехонько в глаза любому человеку.
И теперь, увидев ее крашенные в рыжий цвет редкие волосы, маленькие колючие глазки, устремленные на меня, я похолодел: надо же было встретиться с Кораблевой, да еще в такой вечер!
«Нет, эта встреча даром не пройдет», — мысленно решил я.
Спустя какое-то время я снова обернулся и снова поймал взгляд Кораблевой, казалось, она смотрела только на меня, а не на сцену. Узкий, неопрятно намазанный и недобрый рот ее был полуоткрыт, словно она пыталась сказать что-то мне из своего ряда.
Я опять отвернулся и опять подумал, что встреча эта добром не кончится.
Когда спектакль окончился, я довез Ваву до ее дома и мгновенно повернул на Котельническую набережную.
Я мчался по улицам, почти пренебрегая светофорами, хорошо, что был уже поздний вечер и на улицах становилось все меньше людей и машин.
Тая открыла мне дверь. Я поразился ее глазам, ставшим огромными на очень белом, очень маленьком, с кулачок, лице.
Она бросилась ко мне, обняла обеими руками.
— Ты, — прошептала она. — Я уже и не знала, что думать…
— Успокойся, родненькая, — сказал я, прижимая к себе Таю, — прошу тебя, не надо, побереги себя…
Но Тая не отрывала своего лица от моего плеча.
— Я же не могу плакать при маме и в то же время не знаю, что и думать, безумно волнуюсь за тебя, а тебя все нет и нет…
Слезы душили ее, голос прерывался. Так мы стояли в дверях, прижавшись друг к другу, она все говорила, говорила, и плакала, и опять говорила, а я чувствовал себя последней дрянью и боялся встретиться с нею взглядом, казалось, она глянет в мои глаза и все поймет разом.
В одном Вава оказалась права: Тая и ее мать не были одиноки, я увидел здесь Таину тетку и двоюродного брата, и соседей по лестничной площадке. Все они сидели за столом, тихо переговариваясь между собой, а Таин отец лежал в соседней комнате и дверь туда была плотно закрыта.
Спустя два дня были похороны. Разумеется, я старался как мог помочь Тае и ее матери: вместе с теткой я взял соответствующие справки в загсе и в поликлинике, заказал гроб, венок, автобус, сам ездил на Головинское кладбище, выбрал подходящее место для могилы…
Тетка после сказала Тае:
— Валентин у тебя золотой, все сам сделал в лучшем виде…
Тая благодарно взглянула на меня, а я снова почувствовал себя подлецом из подлецов…
Прошло несколько дней, все это время Тая продолжала жить у матери, и я приезжал к ней после института.
Однажды, когда я приехал к ним и Тая кормила меня обедом, неожиданно явилась Кораблева.
— Таинька! — воскликнула она, еще с порога протягивая ей руки. — Деточка, я только что узнала о твоем горе!
Она обняла Таю, потом, завидев Таину мать, бросилась обнимать ее. Затем уселась рядом со мной, скользнув по мне колючим коричневым глазом.
— Я уезжала в Киев, только вчера приехала, — сказала она, — когда это случилось?
— Двадцать третьего, — ответила Тая, ставя перед ней чашку с дымящимся чаем.
— Двадцать третьего? — переспросила Кораблева и отодвинула от себя чашку. — Нет, ты серьезно? Это точно, что двадцать третьего?
Тая чуть заметно сдвинула брови. Вопрос Кораблевой звучал по меньшей мере бестактно.
— Как раз двадцать третьего, поздно вечером я уехала в Киев, — продолжала Кораблева. — А до того была в театре эстрады, на Райкине…
Она взглянула на меня. Маленький свирепый рот ее дрогнул в улыбке, обнажив редкие, очень мелкие зубы. Я понял: сейчас, сию минуту произойдет взрыв.
— Твой муж не даст мне соврать, мы с ним вместе были в этот вечер в театре…
— Вы что-то путаете, Валерия Петровна, — сказала Тая.
— Конечно, путает, — подхватила Таина мать. — Ведь в этот вечер скончался наш папа…
И вытащила из кармана платок, прикрыв им глаза.
— Постойте, — сказала Кораблева, с трудом сдерживая довольную улыбку, которая стремилась все шире расползтись по ее лицу. — Дорогие мои, я все понимаю, но режьте меня на куски, а я от своего не отступлю…
Это была любимая присказка Кораблевой, знакомая всем, кто ее знал и с кем она общалась, вернее, кому выпаливала в лицо свои колкости.
— Режьте меня на куски, — сказала она. — Но я видела в этот вечер вашего Валю в театре эстрады, он сидел в восьмом ряду, а я в одиннадцатом, и он еще был с какой-то дамой, прямо скажем, немолодой, но основательно накрашенной. Что, Валя, разве я неверно говорю?
Да, мои предчувствия оправдались, встреча с Кораблевой не прошла бесследно.
— Что ж ты молчишь? — не отставала она от меня. — Ты же знаешь, я всегда говорю правду. Скажи, я не ошиблась? Ведь нет?
Я ответил:
— Нет, не ошиблись.
Что еще мог я сказать? Правдолюбивая Кораблева окончательно сразила меня и теперь откровенно наслаждалась своей победой.
— И ты меня видел, — продолжала она неумолимо. — Я еще удивилась, почему это ты видишь меня и не здороваешься? Или, может быть, мартышка к старости…
Она не докончила, придвинула к себе чашку, шумно отхлебнула уже остывший чай.
Мы все молчали. Тая вынесла на кухню грязные тарелки, потом вернулась снова, держа в руке чайник.
— Валерия Петровна, я вам подолью горячего чаю. Хотите?
— Не откажусь, — ответила Кораблева и, пока Тая наливала ей в чашку горячий свежезаваренный чай, заговорила снова: — Со мной лучше не связываться. У меня память хрустальная, все сразу отражает. Уж если я сказала — двадцать третьего, значит, двадцать третьего, это уж, будьте спокойны, как в аптеке! Значит, Василий Прокофьевич скончался двадцать третьего же? Когда? Утром? Днем?
— Вечером, без десяти шесть, — ответила Таина мать.
— Понятно, — сказала Кораблева.
Я сидел, не поднимая глаз. Вот оно, заслуженное наказание за мою подлость! Или нет, это не только подлость, но и предательство? Какие же слова отыскать для своего оправдания? Что сказать? Чем объяснить все, что было?
Вскоре Кораблева ушла. Довольная, она всегда лучилась радостью, когда удавалось кому-нибудь хорошенько напакостить, она даже мне улыбнулась и пожелала хорошо учиться в текущем году.
Тая закрыла за нею дверь и снова вернулась в комнату. Ее мать сказала:
— Таинька, я пойду спать…
— Хорошо, мама, — сказала Тая. — Спокойной ночи.
Мать кивнула мне, она была все-таки воспитанной дамой, и потом я находился в ее доме, но я знал, что с этой минуты она прочно возненавидела меня. Мы с Таей остались вдвоем.
Я молчал, не знал, что сказать, как вообще начать разговор. Тая тоже молчала. И тогда я решился, чтобы как-то прервать это тягостное молчание.
— Тая, — сказал я. — Послушай, тут ведь все не совсем так, тут вот как было…
Она взмахнула рукой, как бы отметая все то, что я говорил.
— Не надо, Валя, — сказала она просто. — Не надо ничего говорить… — Помолчала и добавила: — Я ж тебя, как видишь, ни о чем не спрашиваю…
— Я знаю, — сказал я. — Все понятно. Но выслушать-то меня ты, надеюсь, можешь?
Она спросила устало:
— Выслушать? Зачем?
И впервые посмотрела на меня, а до того, я видел, она избегала встречаться со мною взглядом. В глазах ее я увидел непритворную усталость и еще горечь, бесконечную, неистребимую, отчаянную горечь.
— Я всегда не любила выяснять отношения, — сказала Тая. — Должно быть, ты успел заметить эту мою особенность.
— Успел, — сказал я. — Но послушай, ты можешь, наконец, меня выслушать?
Она медленно покачала головой. А я подумал: «Вот и не надо ничего! Что я могу сказать? Ничего не надо придумывать, она же все равно ничему не поверит…»
Мне кажется, только сейчас до меня дошло, что и в самом деле не следует искать какие-либо извинения для своего поступка, придумывать некие, весьма, да, весьма, как же иначе, уважительные причины…
Тая не выносила выяснять отношения. Она любила меня, я знал, что я ей дорог, бесспорно, дорог, но она не простит мне.
Никогда не простит, потому что я предал ее. В самый тяжелый день ее жизни я оставил, не поддержал ее, не был вместе с нею, а сидел в театре с какой-то чужой бабой…
Так думал я, мысленно ставя себя на место Таи, а она все молчала, и было так тягостно сидеть вдвоем в тихой комнате, и молчать, и не смотреть друг на друга.
Наконец я не выдержал, спросил:
— Так что, мне уйти?
Она не ответила.
— Уйти? — повторил я. — Совсем? Да?
Она сказала, глядя в сторону:
— Да, пожалуй.
Я встал, вышел в коридор, надел пальто. И все медлил, все ждал, что она выйдет, скажет:
— Постой, Валя, я передумала. Мы не можем друг без друга.
Я знал, мне будет очень трудно без нее. Я любил ее, конечно, любил, пусть по-своему, пусть не так, как она любила меня, что ж, говорят, сколько сердец, столько родов любви, все равно, любовь всегда есть любовь, какая бы она ни была.
Мысленно я нещадно ругал себя, ругал Ваву, эту несносную, привязавшуюся ко мне пожилую липучку, от которой ни сна, ни отдыха…