Мы зашли за Семеном, но он отказался:
— Не могу, ребята, тут мне книгу очень интересную дали на два дня, а я еще и половины не прочитал!
— Что за книга? — спросил Витька.
— «Королева Марго».
— А может, все-таки пойдем? — спросил Витька.
Семен отрицательно покачал головой.
— Он человек каменный, — сказал Витька. — А у каменного человека слово каменное. Раз сказал — нет, значит, нет!
Елена Прокофьевна поглядела на сына:
— Да ну его, это он меня не хочет оставлять, думает, не понимаю?
— Я? — удивился Семен. — Почему это не хочу?
— Отца дома нет, он на собрании, совсем замучили человека: что ни день — собрание или совещание, дома побыть не дадут.
Она вздохнула.
— Жалко его, люди завидуют, сладкая, дескать, работа, захочешь — ешь шоколад или конфеты сколько угодно, а он устает до того, что и представить себе трудно…
Она взглянула на часы.
— Вот глядите, уже половина шестого, а у них, должно быть, собрание часов до десяти затянется, и сиди там не евши…
Семен широко распахнул перед нами дверь.
— Прошу, — сказал он вежливо.
Мы вышли.
— Странное дело, — сказал Витька задумчиво, — по-моему, мы с ним вместе эту самую «Королеву Марго» читали года два назад…
Мы сели в трамвай возле Чугунного моста. Неяркий закат отражался в розовой воде Москвы-реки. Ветер бил в лицо.
— Вот так бы ехать и ехать, — сказала я Витьке, — и чтобы кругом вода и ветер. Хорошо, правда?
— Правда, — ответил Витька, подставляя лицо ветру.
Внезапно я почувствовала на себе чей-то взгляд. Казалось, меня толкнули и приказали: «Оглянись!»
Я обернулась. На самой задней скамейке, тесно прижавшись друг к другу, сидели Дмитрий Петрович и кассирша из кино «Великан».
Она улыбалась, что-то шептала ему на ухо, а он рассеянно слушал, не сводя с меня глаз. Я посмотрела на Витьку и сразу поняла: он тоже видел их…
Все было так, как раньше, как минуту назад: и ветер, бивший в лицо, и розовая гладь реки, от которой несло прохладой, и закат, догоравший где-то за Воробьевыми горами, и все было совсем по-другому…
— Давай вылезем и пересядем на другой трамвай,--сказал Витька.
— Хочу домой, — сказала я.
Мы вылезли на пристани «Парк культуры», остались ждать встречного трамвая.
Кто-то подошел к нам, стал рядом. Дмитрий Петрович.
— В парк гулять? — спросил он, улыбаясь.
— Нет, мы хотим домой поехать, — сдержанно ответил Витька.
Узкие, шоколадного цвета глаза Дмитрия Петровича ласково оглядели меня.
— Как ты вытянулась, Катюша! Я ведь тебя эконькой помню, — он показал рукой, — и каждый день вижу, не замечаю, а тут глянул — смотрю: выросла, похорошела, совсем другая стала. Молодое растет, старое старится, не так ли, ребятки?
Он выжидательно обвел взглядом меня и Витьку. Губы его напряженно улыбались. Каждое слово его, казалось, источало назойливый запах ванили.
Он подошел совсем близко.
— У меня к вам просьба, — сказал тихо, — вы знаете что? Вы не говорите ничего там, дома…
— Мы не из болтливых, — оборвал его Витька.
Он засмеялся, словно Витька сказал что-то смешное.
— Я знаю, дружок. Я совершенно уверен…
Подошел встречный трамвай. Я дернула Витьку за руку:
— Пошли садиться…
Мы побежали по дощатым мосткам к трамваю.
Мы сели на скамейку возле окна, трамвай заскользил по воде. Я посмотрела на пристань. Дмитрий Петрович стоял все там же, где мы оставили его, на губах застыла все та же искательная улыбка.
Я не выдержала, показала ему язык. Все равно издали ему не разглядеть, а мне на минутку стало легче. Он и в самом деле ничего не увидел. Он даже руку поднял, посылая нам привет.
— Никому ни слова, — сказал Витька, — и у себя дома тоже никому, поняла?
Я кивнула.
— Какой он липучий, настоящая помадка с цукатом…
— Тянучка, — сказал Витька. — Но все равно, ты понимаешь…
Я смотрела на воду, но уже не видела ничего: ни лодок, сновавших по реке, ни теплого, постепенно темневшего неба, ни Воробьевых гор, которые медленно уплывали назад…
Это была моя первая встреча с ложью. С настоящей, взрослой ложью, облеченной, как оно ей и полагается, в будто бы пристойную форму.
Я пыталась уговорить себя. Ведь многие люди лгут, мне и самой приходилось иной раз соврать в школе: не сделаешь урок, а потом бормочешь учителю, стараясь не смотреть в глаза, что, дескать, плохо себя чувствовала, или мама была больна, или еще что-то говоришь, понимаешь — никто тебе не верит, и совестно, и противно, и готова хоть сейчас провалиться сквозь землю…
— Это с непривычки, — говорил Ростик, умевший как никто найти самые что ни на есть достойные причины для своей лени, — привыкнешь и тоже научишься врать без запинки, как по-писаному.
А я не хотела учиться. Я переживала, когда приходилось соврать учителю, каждый раз давала себе слово больше не врать. Решиться когда-нибудь и сказать правду, вот так вот просто, откровенно: поленилась, была, скажем, на катке или в кино и потому не сумела выучить…
Но сейчас было совсем другое. Сейчас мне лгал взрослый человек, лгал, глядя мне прямо в глаза!
И вдруг я испугалась: что, если Елена Прокофьевна увидит меня и все сразу поймет?
Витька сказал:
— Я знаю, о чем ты думаешь.
— Ну и знай.
— Не надо ершиться, Катеринский, я-то ни в чем не виноват…
Он вгляделся в меня, сказал строго:
— Перестань! Слышишь?
А я ничего не могла поделать. Слезы сами собой катились по моим щекам.
— Отстань! — сказала я, злясь на самое себя. — И не разглядывай меня, я тебе не картина…
Витька отвернулся. Больше мы не сказали ни слова за всю дорогу до нашего дома.
Я встретилась с Семеном на следующий вечер.
— Хорошо покатались? — спросил он.
Я ответила по возможности небрежно, стараясь глядеть поверх его головы:
— Ничего, неплохо…
И мы заговорили о чем-то другом…
Спустя неделю вместе с Семеном и Витькой мы поехали в Сокольники поглядеть на соревнования велосипедистов.
Семен был мрачен. Все время о чем-то думал, иногда принимался насвистывать какой-то мотив и снова замолкал.
Мы долго гуляли по сокольническим просекам, смотрели соревнования, досыта наелись мороженого и выпили множество стаканов газированной воды.
Больше всех съела я — три эскимо и еще два кругляша с вафлями.
Витька с искренним удивлением поглядывал на меня:
— Смотри, Катерской, не объешься, часом!
Я обиделась:
— А тебе что, жалко?
Витька сказал уважительно:
— Знаешь, Катькин, когда ты умрешь, я уверен, твой желудок отдадут в Институт мозга, не иначе!
— Согласна, — ответила я, нисколько не притворяясь: в самом деле, не все ли равно, куда отдадут мой желудок после смерти?
Мы веселились в тот день так, как уже давно не веселились, даже Семен немножко оживился, но самое веселье ожидало нас впереди — надо ехать домой, а ни у кого ни копейки.
— Как же так получилось? — недоумевал Витька. — У меня же было целых два рубля!
— И у меня рубль, — сказал Семен.
А мне оставалось только развести руками, я с самого начала была некредитоспособна.
— Не рассчитали, — сказал Витька. — Даже домой не на чем уехать. Вот к чему приводят излишние наслаждения жизнью: вино, женщины и азартные игры…
— Пошли пешком, — предложила я.
— А не устанешь? — спросил Семен.
— Ничего, — сказала я. — Погода хорошая, дойдем…
И мы отправились пешком из Сокольников на Мытную улицу.
Постепенно спустились сумерки. Матовая, ровная синева неба темнела, становясь густо-аквамариновой, сухой, как бы таившей в себе непролитую тяжесть дождя. Но дождя не было уже целых две недели, листья на деревьях стали жесткими и пожелтели, поблекли раньше времени.
Когда мы приблизились к площади трех вокзалов, вдруг потянуло сердитым ветром близкой грозы, но гроза обманула, пронеслась стороной, — должно быть, где-то далеко, может, в Измайлове или в Кунцеве, шел дождь, а здесь по-прежнему было жарко и тихо.
Вдали послышался гудок паровоза. Он звучал протяжно и почему-то тоскливо, словно паровозу не хотелось отправляться в путь.
— Когда я слышу гудки, меня всегда тянет уехать, — сказал Витька.
— Куда?
— Все равно куда. Просто хочется сесть в поезд и катить куда-нибудь, и чтобы колеса стучали, и за окном станции, станции, леса, опять станции…
Он замолчал, задумался.
— Мой отец уехал вчера в командировку, — сказал Семен.
— Далеко?
— Нет, недалеко. В Тулу.
— Надолго?
Это спросил Витька. Семен пожал плечами:
— Дня на три, на четыре…
— Тула — это близко, — сказал Витька. — Вот, например, в Хабаровск или во Владивосток уехать — дней десять проедешь, не меньше…
Семен произнес задумчиво:
— Он обычно ненадолго уезжает…
До сих пор не пойму, почему Семен заговорил о том, о чем ему наверняка трудно, почти невозможно было говорить. А может, молчать оказалось еще труднее? Или хотелось поделиться с нами? Или просто он понимал, что об этом все знают и мы тоже не можем не знать?..
Он сказал отрывисто, глядя себе под ноги:
— Она ведь ни о чем не догадывается…
Я хотела было спросить, о ком это он говорит, но Витькины пальцы вовремя сжали мою руку.
— Она его собирает в дорогу, рубашки кладет, носки, ничего не забыла, даже пирамидон: а вдруг у него голова заболит? Он смеется: «Я же не на Северный полюс еду», — а она…
— Да пусть верит, — сказал Витька. — Это именно то, что нужно!
Семен в упор посмотрел на Витьку, словно видел его впервые.
— А я все вижу, — тихо произнес Семен. — Он говорит, улыбается, глаза щурит, а я-то все знаю…
Лицо Семена покраснело, даже шишковатый лоб его покрылся неровными красными пятнами.
— Его посылают в командировку на день или на два, а он приурочит к концу недели, чтобы под выходной вернуться к той, и весь выходной с нею, и это уже все знают, все, кроме матери…
Губы Семена дрожали, он откашлялся, провел рукой по лицу, как бы умываясь, заговорил уже более спокойно:
— Я молчу. Я все время молчу. Не хочу, чтобы она знала…
— Пойдем быстрее, — сказал Витька, — а то мы к ночи не дойдем…
Мы прошли еще несколько шагов. Семен сказал:
— Никак не пойму — почему одного кого-то любят, верят ему, а другого, может, он в тысячу раз лучше, и в грош не ставят?