Староверов прямо с крыльца, будто в омут, нырнул в холодный предутренний воздух: «О, Господи! Что творится-то, а?!», и, не разбирая дороги, по темной пустой улочке помчался прочь от дома, куда глаза глядят.
«О, женщины!..»
Когда-то давно, в молодые годы, был он со своими студентками на уборочной в совхозе. С самой глазастой и красивой пришлось укрываться от дождя в шалаше. Она, подрагивая, робко прижалась к Староверову и прошептала: «Возьмите меня замуж»!». Ожженый несмелым поцелуем, Сан Саныч отпихнул девчонку, заговорил резко, нравоучительно. Пуще всего он боялся, как бы не выгнали его из училища за связь с подопечной. А может, и зря, что скрывать, потом всю жизнь сожалел…
И вот так все время – чуть что! – трясся ровно заяц под кустом. Молчал, как партизан на допросе, на педсоветах в училище, где вел «труд» – невелик кулик, ни разу в застолье не выпивал больше рюмочки вина, дабы не сболтнуть лишнего, а последние годы перед пенсией был готов сплясать «казачка» под окнами директорского кабинета, если б приказали…
Чаял – уж теперь, в отставке, отпустит эта страшная напасть, загнавшая его в тесный, тщательно сберегаемый от потрясений мирок, ан нет… И когда же она заползла в душу, укоренилась намертво?
Может, в тот год, когда как «врага народа» арестовали отца? Отец, колхозный плотник, привернул в горсовет за какой-то справкой, а поскольку шел с работы, за пояс у него был заткнут топор. Председатель – жук еще тот! – бочком, бочком из кабинета и – в крик! Убивают! Набежал народ, скрутили растерянного мужика. Потом вроде и никто не верил, что замыслил Староверов-старший смертоубийство представителя власти, но поди докажи, кто рискнет! Закатали ему десять лет без права переписки…
Санко закончил школу и куда бы ни сунулся – везде получал от ворот поворот. И вдруг к отчаявшемуся парню прямо на дом прибежал нарочный от председателя…
Тот поджидал Санка, отвернувшись к окну. Парень тихонько прикрыл за собой дверь и несмело поднял глаза на низкорослую, перехваченную в талии широким кожаным ремнем фигуру. Председатель обернулся:
– Проходи, садись! Понял, паря, что ноне все двери для тебя затворены? А ты, бают, умный, головастый! Не в батяню своего… Да, ладно, я зла не держу. Знаю, как тебе подсобить…
Председатель разложил на столе перед робко присевшим на краешек стула Санком чистый лист бумаги, сам обмакнул перо в чернила и протянул ручку.
– А чего писать? – пролепетал, принимая ее дрожащими пальцами, Санко.
– Не трусись ты, не забижу! – хохотнул, раздвигая губы в довольной усмешке, председатель и, поскрипывая хромовыми сапожками, запохаживал вокруг стола. – А пиши… Я, мол, такой-сякой, решительно и бесповоротно порываю со своим отцом. Так как он есть классовый враг и чуждый Советской власти элемент. Поступаю сознательно и отныне обязуюсь не иметь с вышеозначенным лицом ничего общего… Подпишись! Вот и ладненько.
Санко, озябнув от одного взгляда председателя, послушно вывел подпись, и опомниться не успел, как председатель ловко выхватил из-под его рук лист и помахал им в воздухе, подсушивая чернила.
– Отошлю в газету. Пусть пропечатают, чтоб все знали. А тебя… поздравляю. Свободен!
Санко не заметил, как очутился на улице. Горели щеки, уши. «Порываю, решительно и бесповоротно… Но я же как лучше! Я дальше учиться хочу, сам тятя велел», – оправдывался он…
Хороших друзей у Староверова никогда не было, ни в педучилище, куда вскоре его приняли, ни после, когда стал учительствовать сам. Он опасался откровенничать, а без этого настоящей дружбе не бывать.
В свободное от уроков время он ударялся по лесам с ружьишком или просто с корзиной по грибы. Стрелок неважнецкий, зато грибник удачливый, мотался он по чащобам, глуша в себе всякие мысли и желания, до совершенного изнеможения и отупения. Иной раз до дому не хватало сил добрести, приходилось коротать ночь возле костерка.
На лесных ночевках Староверов простыл, слег с воспалением легких, а потом еще хуже – заболел туберкулезом. Как раз в канун войны. Под вой баб, провожавших на фронт мобилизованных мужиков и парней, нет-нет да и ловил на себе злые и завистливые взгляды: дескать, вон какой бугай за бабьими юбками в тылу отсиживается! Пособил же леший ему чахотку заполучить! Глядишь, так и жизнь свою спасет.
Спас!
Правда, когда стоявшая в Городке воинская часть, которой командовал муж его сестры, двинулась на фронт, Староверов на прощальном ужине застенчиво намекнул зятю, что готов пойти ополченцем.
«Сидел бы дома, белобилетник! Надо будет, до тебя и так доберутся!» – усмехнулся зять, залуживая чарку.
Но потом сжалился над обидчиво надутым шурином, предложил к себе ординарцем. Староверов, недолюбливая военных, взглянув на подтянутого, мускулистого подполковника, промолчал…
Он корил себя после войны, особенно в тяжкие горькие часы своей жизни, что не ушел тогда с зятем, вскоре погибшим, хотя и сам в лихолетье едва не умер от болезни и голодухи. Тоска от одиночества с годами все чаще сдавливала его сердце. Припоминался зять, сгинувшие на фронте ровесники. «Я тоже должен был быть там, среди них…» – в отчаянии шептал Сан Саныч, проклиная своенравно распорядившуюся судьбу. И предательство родного отца не давало покоя. Хотелось как-то искупить все, ощутить в душе хоть капельку выстраданного и облегчающего прощения…
Староверов брел и брел наугад в скорых непроглядных сумерках. Ломая в лужах тонкий ледок, промочив ботинки, он не заметил, как миновал окраину Городка и очутился на полевой дороге, ведущей к лесу.
Где-то далеко впереди смутно угадывались очертания Лисьих горок.
На обрывистом краю крайнего холма вдруг вспыхнули яркие огни фонарей, высветивших ослепительно – белые стены храма с черными провалами окон. «Вот бы мама порадовалась!» – пожалел Староверов. Он хорошо помнил, как тихо и безутешно плакала мать, когда с церквей в городке сбрасывали колокола… На центральной площади взрывом развалили летний собор; зимний, посрывав кресты, обустроили в вертеп, нацепив вывеску «клуб», красующуюся и поныне. Церковь же на Лисьих горках белела нетронутой невестой в свадебной фате. До нее тоже было дотянулись поганые загребущие руки. Однако, дальше сброшенных колоколов и разворованной утвари, дорогих окладов с икон лихоимство не двинулось. В подвалы опутанного по ограде колючей проволокой храма в начале войны завезли какие-то ценные архивы, так и пролежавшие до пятидесятых годов под неусыпным караулом стрелков с винтовками. Потом церковь вернули верующим, но мать Староверова не дожила до светлого дня…
Сан Санычу припомнились последние деньки жизни матери. Она уже не вставала, жалостливыми ввалившимися глазами смотрела на сына: «Как ты, Санко, без меня-то жить будешь? Один, ровно перст… Коли тяжко когда – молись! Господь не оставит».
Староверову всю жизнь приходилось притворяться отъявленным атеистом, учительствуя, в сторону храма, пусть и порушенного, Сан Саныс не смел взглянуть даже и будучи один. Лекции насчет «опиума для народа», когда приказывали, исправно читал учащимся. Дома мать истово молилась за безбожника-сына, искренне веря, что мерзость на Бога он возводит по принуждению, а не по сердцу. А сын боялся, он хотел быть, как все, хотел выжить…
Церковь и колокольня в Чугуеве. 1880 г. Худ. Илья Репин
Сан Саныч тяжко вздохнул и неумело, неловко перекрестился: «Надо в храм сходить…». Он прикрыл глаза и ощутил вдруг себя пареньком среди готовящихся к исповеди. Рядом стояла мама, сжимая ему запястье теплой ласковой рукой. Отец был необычно серьезен, строго и заботливо оглядывал сына. Батюшка, улыбаясь в бороду, поманил мальчонку к аналою с возложенными на нем Евангелием и большим блестящим крестом. Мать легонько подтолкнула смутившегося сынка. А на клиросе пели печально и красиво…
Староверов, сглотнув горький ком, застрявший в горле, хотел прошептать молитву, но память подвела, как нарочно, ни словечка на ум не пришло. И все-таки он почувствовал, глядя на белеющий впереди храм, тепло в себе – робкое и трепетное на студеном ветру, но живое.