Возвращаясь, к дому он подходил настороженный, но зря – выстывшая горница была пуста, Манька исчезла. Да и он сам мало-помалу оправился от недавнего смятения и по привычке бормотал вслух, будто невидимому собеседнику: «Вероятно, она женщина легкого поведения. За хлеб и ночлег благодарить таким дурным образом! А… вдруг по-иному она просто не умеет, не может? И ей все одно – кто перед нею?! Бедная женщина!.. Может, чем-нибудь ей помочь?»
Но тут же мелькнула трусливо мыслишка: «А если она больше не придет?..»
Манька никуда не делась, подняла глухой ночью, заломилась в калитку да и еще в сопровождении двух зверски пьяных мужиков.
Староверов не решился высунуть нос, вслушиваясь в грозные выкрики, но когда в окно брякнули камушком, пришлось показаться.
– Дядя, водки дай! – загалдели наперебой мужики.
– Сан Саныч! Водки, водки! – прыгала впереди мужиков растрепанная Манька, рассыпая с зажатой в пальцах сигареты светлячки искр.
– У меня в доме спиртных напитков не имеется! – осветив компанию фонариком и лязгая зубами от холода и неприятного ощущения внизу живота как можно тверже выговорил Сан Саныч.
На удивление подействовало сразу, канючить перестали.
– Обманула, падла! – мужик постарше влепил в сердцах Маньке оплеуху и, пошатываясь, побрел прочь.
– Маня, Манечка! Дорогуша, тебе больно? – другой мужичок, облапив Маньку, поволок ее к кусту под забором.
Манька визжала, вырывалась, материлась и, поваленная наземь, завопила истошно:
– Помогите!
Сан Саныч, словно зверь в клетке, заметался взад-вперед по сеннику. «Не выйду! Ей, бабе, что? Где легла, говорят, там и родина! Но, Господи, что она так кричит-то?!»
Староверов распахнул дверь и выскочил на крыльцо. Бежать ли к копошившимся под кустом телам или же во все горло звать на помощь, он сообразить не успел.
Насильник заорал благим матом и скорченной тенью тотчас убрался восвояси.
– Маня, ты жива? – держась за засов калитки, осторожно осведомился Сан Саныч.
– Жива, жива! – Манька загнула таким матюком, что у Староверова уши огнем обожгло, и, отряхиваясь, подошла к калитке. – Открывай! Соврал, поди, что нет у тебя выпивона?
Сан Саныч открывать не торопился.
– Кто эти мужчины, что были с тобой?
– А хрен их знает! Пристали: найди выпить!.. Отворяй, чего чешешься, замерзла я вся! Из комнатухи меня намедни выселили, ночевать негде!
– Прощай! У меня здесь не богадельня и не постоялый двор! Я прошу тебя, Маня, больше не приходи!
Он содрогнулся от потока мерзкой брани, ударившего в спину. Манька бесновалась не на шутку, швыряла комками земли по крыльцу, по окнам, билась плечом о калитку, пинала ее, не щадя ног. Выдохнувшись, принялась стучать мерно и настойчиво.
– Вот что, Маня! – не удержался, выглянул Сан Саныч. – Прекращай! Я тебе русским языком сказал.
– Сан Саныч, сигареточки у тебя не будет? – теперь просительно-жалобно заныла она.
Сигаретки Маньке хватило ненадолго. Она попросила еще чаю, и Староверов, опорожнив в банку заварочный чайник, вынес ее и опять-таки через забор вручил Маньке.
– Пей, угощайся, Мария, и с последним глотком – все!
Сан Саныч слушал смакующие причмокивания Маньки и понимал, что он уже просто издевается над человеком. Стало гадко, противно и со стороны он себя как бы увидел: скрюченным у забора, прижавшим ухо к щели, для пущего слуха раскрывшим рот.
Манька учуяла слабину и, саданув банку о камень, взвыла:
– Сволочи все кругом! Подыхай посреди улицы и никому дела нет!.. Прижилась было у одного раздолбая, а он свихнулся с перепою, морду мне набил и средь ночи из фатеры выставил. Забралась ночевать в какой-то курятник пустой, так хозяин утром чуть на вилы не насадил. А вчерась с мужиками день пили на чьей-то хате, а потом старбень-хозяйка пришла и всех – долой! Допивали в сквере, мужики меня бросили, на лавке напротив памятника Ленину дрыхнуть оставили. Тут ночь и стала коротать, хмель-то быстро вышел. Ну, думаю, от холода сдохну. С лавки подняться не могу, примерзла. Молиться уж начала – пусть менты придут и заберут меня в свою кутузку! Все ж ночь в худом да тепле! Не пришли!.. Сан Саныч, ежели есть Бог, пусти погреться, не дай замерзнуть!
Манька повалилась на колени и, всхлипывая, прижалась лицом к покрывшейся колкими иголочками инея и оттого звенящей жестью траве под забором.
Сан Саныч открыл калитку, помог подняться Маньке, морщась от перегара.
– Только на одну минуту! – назидательным деревянным голосом произнес он, хотя знал, что Маньку уже никуда не выгонит.
Пусть осуждают его доброхоты, злословят, двусмысленно похихикивая, или с недоумением пожимают плечами, крутят пальцем у виска. А Манька отопьется крепким пуншем, уснет мертвецки. Днем она уйдет куда-нибудь и жди опять – в каком состоянии и с кем припрется, если добредет вообще…
Лик Спасителя. 1890 г. Худ. Владимир Маковский
«О, Господи, за что такая мука-то?!»
Манька, прямо с порога, как кошка с мороза, проворно юркнула на горячую печную лежанку, затаилась и вскоре захрапела.
Староверов остался наедине со своими мыслями.
«Это все мне кара, от Бога кара! – твердил он, вздыхая. – За то, что от родного отца отрекся, на войну струсил идти. Вот всю жизнь протрясся, как овечий хвост, пекся лишь о куске хлеба да бился за копейку»
Сан Саныч прислушался к Манькиному храпу с печки.
«Несчастные люди! И я чем лучше их? Но, может… согревая их, делясь с ними пищей и кровом, я искуплю прошлые грехи перед Богом, совестью?»
Староверов прошел из кухни в горницу, нашел глазами бумажную иконку Спасителя, оставленную сестрой и сиротливо притулившуюся в углу, в полумраке попытался вглядеться в лик.
«И нынешняя моя жизнь не продолжение Божией кары, а искупительный крест. Надо нести его и не роптать… Почему прошлое мне кажется таким безрадостным, ненастным, серым, бесконечно долгим осенним днем? Потому что жил без веры!..»
Охваченный радостным трепетом, Сан Саныч сотворил крестное знамение…
Поминальная свеча
Севу Изуверова дразнили «попом». С длинными кучерявыми волосами, вьющейся бородкой, а к сорока – и с выпершим изрядно пузом, он поначалу обижался на насмешников, даже подумывал сменить «имидж»: взять да и забриться наголо, «под Котовского». Но в последние годы, когда уже не в диковинку стал колокольный звон, там и сям пробивающийся сквозь шум города, прозвище Изуверову даже льстило, хотя в церковь-то, откровенно говоря, он если и заходил в год раз – то событие.
Сева был ни бомж, ни деклассированный элемент, просто художник-оформитель, неудачник, к годкам своим начинающий со страхом понимать это. Не спасал дело и звучный псевдоним – Севастьян Изуверов, так-то по паспорту гражданин сей значился проще некуда – Александр Иванович Козлов.
Прежде халявных заказов и на предприятиях и в школах было – море, потом наступил спад спроса, хоть зубы на полку клади, выслушивая попутно монотонные укоризненные причитания жены на одну и ту же тему, что шея у нее – не верблюжья. Сева все-таки приноровился малевать для заведений новых русских барыг всякие вывески и транспаранты, так и жил от халтуры до халтуры. Все супружница, счетный работник, заполучив лишний рублишко, ворчала меньше.
В кладовке многие годы неприкосновенно пылились несколько подрамников с холстами с недописанными картинами. Жена грозилась выкинуть все, как ненужный хлам, но в последний момент каждый раз что-то удерживало ее. На всякий пожарный один холст, на котором угадывались очертания маленького домика возле реки, а над избой на высокой береговой круче сияли купола и кресты белоснежного храма-корабля, Изуверов припрятал понадежнее. По памяти родимщину свою пытался изобразить…
Очередной день для Севы начинался неважнецки. Он очнулся еще в потемках от духоты: словно кто-то ладонями безжалостно сдавливал ему сердце. Какое-то время Изуверов лежал неподвижно, вслушиваясь в собственное нутро, потом заворочался, намереваясь встать. Пружины старенького дивана отозвались пронзительным долгим скрипом, но Сева не опасался кого-либо разбудить в своей келье-комнатушке. За стенкой в соседней комнате всегда мерно и мощно храпела жена – с ней не только что давно не спали вместе, но и друг к дружке не прикасались.