Вертолеты исчезли в ночном небе, но какое-то время инженер еще мог различить огни на их фюзеляжах среди тонкого, беловатого сияния звезд. Машина присоединилась к длинной колонне грузовиков. Через заднее окно инженер видел заводскую трубу, возвышающуюся над строениями. Из нее вырывался пучок желтого света: догорали остатки топлива. Жена продолжала донимать его разговорами о свадьбе, но он больше не слушал. Они проехали через городской парк, мимо огромной статуи Ленина, обращенной лицом к зданию муниципальной администрации. На стены, украшенные фресками, огни фар отбрасывали фантастические тени. Простерев руку к горизонту, Ленин, казалось, грозил пальцем уходящей колонне. Соколов спросил себя, сколько страниц должно быть написано, сколько лет, а, возможно, веков, должно пройти, прежде чем они смогут получить прощение.
Десять минут спустя реактор энергоблока взорвался. Колоссальный столб пламени взметнулся, словно сверкающее лезвие, к траурному небу.
Все было кончено.
Глава 1
Ребенок сидел на краю тротуара. Мелкий дождь падал на кровли домов, на убогие хибары под рифленой жестью, и хотя сидящему то и дело приходилось вытирать холодные капли, что струились по лицу, он не спешил спрятаться в укрытие. Равнодушие, подобно сну, владело им: не хотелось ничего. Рассеянным и отрешенным взглядом смотрел он на пустынную площадь, на покореженные карусели, которые слегка поворачивались под резкими порывами ветра. Зрелище явно было ему в диковинку. Детская вертушка медленно крутилась против часовой стрелки; изъеденный ржавчиной механизм скрипел, а временами завывал, словно умирающее животное. Качели, некогда выкрашенные в голубой цвет и превосходно отлаженные, также несли на себе следы медленной эрозии. Клочья парусины хлопали по ветру, словно привидения, рвущиеся с цепи. Мальчику хотелось есть; силы оставили его. Он был один – затерянный во взрослом мире, ни ценностей, ни обязательств которого он не понимал. От этой безысходности в его сердце давно поселилась глухая тоска − притяжение бездны. Капли дождя, что не переставая бежали по бледному лицу, напоминали ему, что он еще жив – в общем, довольно слабое ощущение, но тем не менее. Вдалеке слышался жалобный скрежет старого чахоточного локомотива, а мимо проносились желтые фары дребезжащих автомобилей, рассекая тяжелый сумрак умирающего города.
Из ниоткуда появился человек и сел рядом. Он подошел так тихо, что в первую секунду ребенок принял его за бродячую собаку – здоровенного пса, − но не испугался. Мужчина был высокого роста, в старом желтого цвета плаще; лицо полностью скрыто в складках капюшона. Тонкие струйки воды струились по его блестящему дождевику, образуя на ткани сверкающие серебряные дорожки. Человек не произносил ни слова, лишь молча смотрел вместе с ребенком на городской парк, раскисший под дождем: бамперные машинки на старом автодроме, похожие на толстых жуков, расползшихся в разные стороны, огромное колесо обозрения с ржавыми кабинами.
Из складок плаща внезапно появилась крупная рука. На ладони лежало великолепное красное яблоко, которое мужчина протянул ребенку. Тот улыбнулся и с видимым удовольствием вонзил зубы в сочную сладкую мякоть. С его подбородка закапал сироп, смешанный со слюной. Издалека доносились глухие раскаты грома и голодное сердитое карканье ворон.
***
Как обычно, паромщик пришел на несколько часов раньше, сразу после наступления сумерек − чтобы не выдать ненароком свое тайное убежище. Незнакомец среди незнакомцев, он двигался вместе с толпой, спешащей под дождем, пока она не вынесла его к одному неприметному домику, − а затем незаметно отделился от нее. Теперь он спокойно ждал, курил сигарету за сигаретой и смотрел на низкий каменный горизонт. Ночь гасла, как затухающий уголек. Из своего покосившегося окна он видел огни предместья, бледные прозрачные светлячки, едва различимые, исчезающие следы городских обитателей, засыпающих – или (подумалось ему) впадающих в спячку, будто скованные ночным холодом. Он знал, что за сверкающими витринами, манящими и лживыми, прячется нищета, и что когда-нибудь этот призрак доберется и до него. Паромщик ждал своего нанимателя. Он погасил свет в комнате, словно желая пусть ненадолго исчезнуть, перестать быть видимым, чтобы лучше видеть самому, – стать горестно-безучастным свидетелем бега времени. Его усталый разум заволакивала плотная тишина.
Весь домишко состоял из четырех голых стен без каких-либо перегородок. Обои по углам отклеились и свисали клочьями, как старые шкуры. На шатком столе стояла бутылка воды и два пустых стакана, а рядом – корзинка с фруктами, вялыми и малопривлекательными на вид. Там, где стены сохраняли облицовку, несколько плиток оторвались, и их осколки усеивали ворсистый ковер, местами тронутый плесенью. В углу возвышалось старомодное кресло, обитое пурпурной тканью, а стоящий около него цветок в горшке, поникший, полузасохший, довершал гнетущую атмосферу этой затхлой комнаты. Не вписывалась сюда разве что этажерка, набитая случайными книгами, – паромщик читал и перечитывал их, когда для него наступал мертвый сезон. Даже самый отъявленный аскет не назвал бы эту комнату хоть сколько-нибудь уютной. На полу, покрытом квадратной плиткой, лежал матрас, а на нем – скомканное колючее одеяло, довольно истертое. Паромщик стоял, прислонившись к стене – нереальный, похожий на смутную тень: гаргулья на водосточном желобе, контрфорс старинного храма. От каждой затяжки в неподвижном воздухе рассеивалось облако голубоватого прозрачного дыма, источающего запах табака и пронизанного лунным светом, и этот невыразимый эфир, источник которого поблескивал в темноте, вспыхивая и угасая через равные промежутки времени, казалось, подчинял все вокруг своей чарующей магии. Дремота одолевала. Паромщик ждал с терпеливостью хищника, методично выкуривая свои сигареты до самого фильтра.
Сквозь запотевшее приоткрытое окно он наблюдал за кошкой, которая забавлялась жестокой игрой со своей насмерть перепуганной добычей – небольшой крысой. Кошка загнала ее в углубление в кирпичной стене, и теперь несчастный грызун тщетно пытался сбежать оттуда. Но резкие взмахи лапы с острыми когтями и оскаленная пасть почти на уровне влажного асфальта заставляли крысу отступать все глубже, пока она не оказалась в щели от выпавшего кирпича. Не имея больше возможности двигаться и предчувствуя неизбежный финал, прижатая к холодному грубому камню, в конце концов пленница смирилась со своей участью, и кошачьи клыки вонзились в ее хребет. Крыса конвульсивно задергала лапками и испустила последний жалобный писк. Больше ее не мучили ни страх, ни боль – ничего. Паромщик отвел взгляд – не от отвращения, а скорее от понимания жизненности разыгравшейся сцены. Он знал, что законы, которые движут миром от начала времен, жестоки, и надо просто принять это. Что он и сделал: подчинился этому суровому уставу, ставшему для него привычным, − как иной подчиняется распорядку дня. Мир – это спектакль, самодеятельный театр с плохими актерами. После того, как ты отыграешь последний акт, занавес не замедлит опуститься за тобой.
Паромщик не боялся ночи, ни тем более дня. Чего он действительно страшился – это не суметь вернуться обратно в город. Перейти за ограду – запретную черту – и углубиться в зону (шаг уже достаточно смелый сам по себе), все это не было для него сколько-нибудь сложным. Последние восемь лет он выполнял самые разнообразные поручения в одной конторе, занимающейся общественными работами, и теперь ему были известны малейшие изгибы городских сточных труб. Те, кто утверждал, что город герметичен, как скафандр, глубоко ошибались. Пусть этот город иногда так и называли – "скафандр"; на самом же деле он скорее походил на дырявую сеть.
На память о тех временах у него остался желтый плащ, что сушился сейчас над старым чугунным радиатором. Безработица сильно ударила по экономике города, и паромщик не избежал общей участи. Вот уже шестой месяц он сидел без дела. Вынужденный карантин не пошел ему на пользу. Но главное, что он ничего не забыл; он помнил каждый закоулок в этом сивиллином лабиринте и никогда не заплутал бы в нем.