Кошкарев заторопился, стойка вертелась в его руках, он никак не мог подвести ее под верхняк.
«Задавит, — думал Витька, — надо бежать! Чего они медлят? Все равно задавит!»
Мысли неслись вихрем, и будто бы не его, а совсем чужие. Но это чужое разрывалось надвое.
Гаврила споткнулся, упал, каска соскочила с головы, он ловко цапнул ее обеими руками, бросил на голову, вскочил, зло зыркнул на Витьку:
— Чего стоишь, паршивец, помоги!
Виктор вздрогнул, как от испуга, бросил топор, метнулся к стойке; торопясь, начал помогать.
— Я сейчас, я сейчас! — частил он, унимая противную дрожь в теле.
Они утихомирили взыгравший камень. Вбитые за считанные минуты дополнительные ремонтины не дали разыграться завалу. Первый надежный заслон был поставлен. И очень вовремя.
Изнуренные, обессиленные шахтеры сидели прямо на каменной почве бремсберга, недалеко от места недавнего сражения и молчали. В ремонтинах шуршала струя свежего воздуха, черный провал выработки уже не казался таким страшным и загадочным.
— Здорово мы ее подхватили! — сказал Дутов.
— Вовремя, — согласился Михеичев.
— Покурить бы… — не то сказал, не то попросил Кошкарев.
— А ты ныл — «задавит, задавит», — перекривился бригадир.
— Да я не ныл, я посомневался.
— Сомневаться будешь знаешь где?.. — хохотнул Иван. — И то не очень долго.
Витька не слышал разговора товарищей. Как навязчивый мотив, в ушах стояли невесть когда прочитанные строки незапомнившетося автора.
«Когда на бой идут — поют, а перед этим можно плакать».
«А перед этим можно плакать», — рефреном звучали слова, и Тропинин никак не мог понять: почему можно плакать только перед боем? Почему не во время боя? Почему не после?
— Ты чего притих, Витек, устал? — спросил Петр Васильевич.
— Немного, — тихо ответил тот.
— Работал что надо… — сказал Кошкарев, непонятно для чего — то ли похвалил, то ли отозвался просто так, для порядки.
— Он у нас молодец, — Михеичев наставил луч, внимательно вгляделся в лицо Виктора.
— Что у вас с плечом? — обратился Витька к Дутову.
— Да так, слава богу, царапина. Куртку не надо было снимать.
— На то ПБ писаны умными людьми, — пожурил бригадир.
— Давайте посмотрю, нас в ПТУ учили…
— Оказывать первую помощь, что ли?..
— Ну да…
— Раз в ПТУ, тогда действуй, профессор! — Дутов усмехнулся.
Виктора тошнило, и он боялся, что не сдержится и выплеснет рвоту прямо здесь, на виду у всех. Он искал дела, чтобы отвлечься от этого противного состояния.
— Поворачивайтесь, — сказал он, — у меня лейкопластырь есть.
— Пластырь!.. — ахнул Иван и снял с себя потную, вконец изодранную сорочку. — Крови-то всего как у воробья, а тут гляди — ручеек выбился.
Рана действительно оказалась простой царапиной, и Витька быстренько заклеил ее лейкопластырем.
— Живи сто лет!
— Ты отчего такой бледный, Виктор? — Петр Васильевич подошел к нему, пощупал лоб.
— Меня тошнит…
— Дак не мучайся…
Витьку рвало долго, будто выворачивало наизнанку. Михеичев держал парня за лоб, другой рукой пристукивал по спине.
— Освободись, Витя, освободись. Потом полегчает. Может на-гора выедешь?
Тропинин отрицательно покачал головой.
— Я уже все, мне легче…
— Его в столовке по злобе чем-то накормили. Есть там одна вертлявая, кажись, Иринкой зовут. И сама-то себе ничего, голова — как медный таз после чистки, и глазищи во-о, а они за ней табунами. Это она его из-за ревности накормила. — Кошкарев был уверен в своем предположении.
— Не, — со знанием дела отверг Дутов. — От крови стошнило. Это бывает. Я знаю.
К Ивану молча подошел Михеичев, крепко взял за подбородок, тихо сказал:
— Помолчи, балаболка. Может, сегодня, рядом с тобой, настоящий шахтер родился. Вот так! А еще фронтовиком себя называешь.
После передышки второй ряд ремонтин рос на глазах. Верхняк прилег к кровле как по шаблону, с тугим скрипом вбивались под него крепежные стойки. Шахтеры работали споро, даже с каким-то озорным лихачеством. Утихомирив буйство каменного потолка, теперь они будто мстили ему за жестокий нрав, закрепляли свою победу над ним. От острых ударов топоров взвивалась щепа, белым паркетом устилала почву.
— Братцы, а ремонтины-то сосной пахнут! — удивился Дутов, приник к стойке, обнюхал ее. — Честное слово, сосной…
— Зря ты, Ваня, грибками не занимаешься. Посмотрел бы, какие красавцы под соснами растут. Загляденье! — Петр Васильевич потянул носом воздух, словно хотел почувствовать все разом — и пьянящий дух хвои, и аромат жареных маслят.
— Я маслята за столом люблю собирать, — Иван блеснул голым животом, теперь он работал обнаженным по пояс, и, довольный собой, рассмеялся. — Да еще под добрую рюмку водки.
Виктор боялся поднять голову, боялся в луче света встретиться с кем-либо взглядом. Ему было стыдно. До слез, до острой боли в груди. Суть вещей его не интересовала в этот час. Что произошло с ним сегодня, что случилось? Неужели он трус?
«Трус, трус, трус…» Слово теряло смысл, но ненадолго, перерастая потом в огромную давящую тяжесть. «Я же не убежал», — тоненько, тоскливо пищало внутри, и на этот писк наскакивала злая, огромная собака.
«Трус, трус, трус!»
Хотелось забыть обо всем и только работать, без передышки, усталостью мышц глушить мысль.
— Петр Васильевич, рыбой можно отравиться? Как ее… этой… мойвой? — спросил Витька и покраснел.
Кровля держалась смирно — не «капала», не трещала, утихомирили ее шахтерские руки; и проходчики, уверенные в своей силе, уже не зыркали тревожно огнями коногонок по крепи, пренебрежительно отвернулись от нее. Жизнь в подземном мешке вошла в нормальную колею и время приняло свое обычное направление.
Тропинин вспомнил, что после слов «Когда на бой идут — поют, а перед этим можно плакать» шло: «Ведь самый трудный час в бою — час ожидания атаки». Он было обрадовался чему-то, скорее всего тому, что там упоминался, вернее, предполагался страх, значит, это чувство не отрицается как таковое и на него каждый человек имеет право, но все же для себя оправдания не нашел.
На миг вспомнил о Вадиме, но без прежнего сожаления, что его нет рядом, и без былой гордости какого-то превосходства, скорее с тихим удовлетворением. Достал фляжку с водой, напился.
Дутов и бригадир устанавливали ремонтину под левый конец верхняка. Она отчего-то не шла, упиралась. Обнаружили крючковатый, толстый сук. Стойка была последней в этом ряду, а потому ее упрямство раздражало.
Иван пытался срубить сук топором, но сделать это было не с руки. Он злился, острие лезвия не вонзалось в дерево, а стучало по нему, как по металлу.
— Дай пилу.
— Сук пилой не возьмешь. Пусти-ка…
Кошкарев поплевал на руки, примерился и точно ударил. Сверкнули искры, и сук обвис.
— Паршивец, — только и сказал Гаврила.
Шахтеры дружно обтесывали шилья, размечали места, куда ловчее и надежнее их забить. Длинные деревянные лаги должны были перекрыть завал, распереть его стены и тем самым обезопасить работу под его куполом. Работа спорилась.
В ушах у Виктора звучала непонятная музыка. Она рождалась внутри его, пыталась найти выход наружу, а он и желал, и не хотел этого. Дать ей волю было страшно, держать в себе — трудно. Звуки то вырастали до звенящей высоты, то замирали, и Виктор пугался, что не сможет удержать их, и вместе с тем боялся, что они утихнут, замрут и опустошат душу, не оставив в ней ни чувств, ни желаний. Мелодия тонко плакала, и тогда ему хотелось бросить все, сесть на холодные камни и забыть о том, что было, не ждать того, что будет. Но в глубине этой отрешенности рождалась новая волна, им вновь овладевала жажда деятельности. Пусть затрещит, завизжит, по-волчьи завоет кровля, он не дрогнет, он обрадуется этому, он встанет на ее пути исполином и сомнет, раздавит, взнуздает ее буйство, жестоко отомстит ей.
Стоял хряс топоров, и сверху, из камеры лебедки, доносился тупой металлический стук. Там сваливали в кучу рельсы. Нелегко было братцам шахтерам волочить их на плечах по круто поднимающемуся, скользкому ходку.
С фонарем «надзорка» в руке к проходчикам приближался невысокого роста коренастый человек — Егор Петрович Клоков, секретарь партийной организации шахты. Поздоровался, сел на распилы.
— Вон как с железяками обошлась порода, — Дутов кивнул на завал. — Будто и вовсе не арки, а медные проволочки какие…
— Шилья выдержат, если «капнет»? — поинтересовался Клоков.
— Должны, — заверил Михеичев.
— Надо бы пару рам под шилья вдарить. — Секретарь был дока в вопросах крепления выработок, и совет его был молча принят.
— Что в мире слышно, Петрович? — спросил бригадир, любивший потолковать с умными людьми о мировых проблемах.
— Неспокойно сегодня на планете. Неймется нашим противникам.
— Чего они задираются, чего им надобно? — орудуя топором, раздраженно бросил Дутов.
— Почва из-под ног уходит. Завтрашнего дня боятся, да и в сегодняшнем не уверены, — сказал с сожалением Клоков.
Разговор о войне тревожил души, как непогода бередит старые раны.
— Неужели начнут? Как думаешь, Петрович?
И ждали ответа, будто он, такой же смертный, как все, откроет им какую-то тайну, развеет сомнения или, того более, самолично и авторитетно запретит ее, проклятую.
Шилья шли туго, словно были живыми и боялись лезть в обрушенное пространство. Дутов при подходе секретаря накинул было куртку, но теперь разгорячился и опять сбросил ее, обнажив грязное, худое тело.
По крайнему шилу наискосок полоснуло куском породы, оно задрожало, как натянутая струна, но с места не сдвинулось.
— Как твои молодожены поживают? — сменил тему разговора Клоков, обращаясь к Михеичеву. — Свадьба-то, слышно, веселая была.
— Живут… — неохотно отозвался тот.
— С квартирой что?
— Частную сняли.
— В городе с жильем еще трудности, — Егор Петрович помолчал. — Здесь, на шахте, мы бы вмиг обеспечили.