— Прости, моя любезная, — несколько фальшиво, но с воодушевлением начал Александр Петрович после небольшого проигрыша. Полковник Петров в комическом ужасе схватился за уши, а Лизета, любившая хорошее пение, замахала на исполнителя сложенным веером, дорогим, французским, из слоновой кости и шелка, с блестками и кисточкой.
— Ну уж нет! — воскликнул Андрей Федорович. — Сначала, сначала, сударь мой!
И он запел, отбивая такт по крышке клавесина:
— Прости, моя любезная, мой свет, прости, мне велено назавтрее в поход идти!..
— Неведомо мне то, увижусь ли с тобой, — подхватила Лизета, и продолжали они уже вдвоем:
— И ты хотя в последний раз побудь со мной!
И точно, что голос полковника Петрова вносил в женские сердца смятение. Пока он говорил — Анета еще держала себя в руках, стоило запеть лихую песню — так и рванулась к певцу.
Она быстро обошла клавесин и встала так, чтобы видеть его лицо, его глаза.
— Когда умру, умру я там с ружьем в руках, разя и защищался, не знав, что страх, — весело пел Андрей Федорович, проникаясь бесшабашным задором и песни, и диктующей ее любви. — Услышишь ты, что я не робок в поле был, дрался с такой горячностью, с какой любил!
Анета держала веер, как дуэлянт — шпагу, целясь Андрею Федоровичу пониже пояса. Он знал это слово из языка модниц — веер говорил «ты можешь быть дерзким, сударь». Вдруг она полностью раскрыла свое оружие. Такое решительное признание в нежной страсти только уже состоявшиеся любовники, пожалуй, позволяли себе на людях.
Андрей Федорович, который не мог петь так, чтобы не верить в смысл слов, было ли это в личных покоях императрицы, на концерте для особо избранных или в храме, где певчим выдавали ноты, переплетенные в серебряные доски, неожиданно для себя всей душой устремился к Анете. Это было лишь мгновение, потому что дальше песня делалась шутливой, но оно было, и Анета уловила его, и восторжествовала.
У него же внезапно закружилась голова, словно бы легкая дурнота им овладела — да тут же и отпустила. Такое уже было сегодня с утра — но оказалось списано на бессонную ночь.
Потом Андрей Федорович спел еще несколько песен, уже с нотами, потому что они были новые, недавно сочиненные, а он хотел на концерте блеснуть свежим репертуаром. Схватился спорить с Александром Петровичем о том, что иные слова, рядом поставленные, не поются — хоть тресни, и поэт сам, своей рукой, своим пером, поправил стихи.
— Вот и все, пожалуй, — сказал он. — Благодарствую, друг мой. Перед концертом еще к тебе заеду. А вели-ка подать ну хоть брусничной воды, с погреба, ледяной.
— Жар прошиб? — Александр Петрович хлопнул в ладоши. — У меня вроде прохладно.
— А у меня с утра дышать нечем, солнце разбудило да и принялось свирепствовать. До сих пор тяжко. Так бы и поскидал всю эту сбрую, да не ехать же через весь город в одной рубашке.
Лакей заглянул, услышал приказание, кинулся исполнять. Очевидно, не одному Андрею Федоровичу было жарко, и сумароковская челядь отпивалась холодненьким — брусничная вода возникла сразу и была выпита с наслаждением.
— Так идем, что ли? — спросила Лизета, вставая и оправляя пышную свою робу, бирюзовую, шитую золотыми травами. В отличие от мужчин обе прелестницы больше бы маялись, не имей они возможности блеснуть тяжеловесными своими нарядами, а жару перенести — дело привычное.
— Да, душенька! — и Анета поглядела на Андрея Федоровича. Во взгляде было лукавое обещание, и он, невольно возбужденный от любовных песенок, поспешил к двери, придерживая у левого бока легкую шпажку с нарядным эфесом, и оказались они у портьеры одновременно, и Анета, через плечо послав господину Сумарокову прощальную улыбку, выпорхнула, а полковник Петров, плохо соображая, — за ней.
— А не написал бы ты, мой батюшка, песенки для женского голоса? — угодливо спросила Лизета. — Пляски эти новомодные не по мне, а спела бы не хуже кого другого.
— Я подумаю, — обещал господин Сумароков.
*
— Неловко, право, — говорил Андрей Федорович, уже опомнившись, уже пытаясь извернуться. — Где Сытный рынок и где моя убогая хижинка? Я извозчика возьму!
— Как ты забавен! — отвечала Лизета. — Ты уморить меня решился, право! Бесподобный болванчик! Не я же тебя везу, сударь, а лошади!
— Перестань, радость моя, шутить, это ничуть не славно, — добавила и Анета. — От таких рассуждений у меня делается теснота в голове… Ах, вели остановить!
— И точно, ты уже дома, — Лизета постучала в стенку, чтобы кучер натянул вожжи. — Лакея я не взяла, придется тебе, сударь, выйти из кареты и помочь Анете спуститься.
Лакеев Лизете и не полагалось — там, где она жила, было кому встретить и руку протянуть, а таскать с собой ливрейного слугу — много чести для театральной девки, так решил ее граф, и спорить она не стала — пока, во всяком случае.
Андрей Федорович вышел первым и предложил руку танцовщице. Она, манерничая, сошла со ступеньки — и тут кучер, явно получив приказ от хозяйки, ударил по лошадям. Карета помчалась. Болтавшаяся дверца захлопнулась сама собой.
Андрей Федорович резко повернул голову вслед карете — и перед глазами поехало…
Смех Анеты заставил его собраться с силами.
— Уж коли ты тут, сударь, так взойди, не побрезгай нашим угощеньицем, — подделываясь под простую мещанку, пригласила Анета. — Да идем же, не кобенься, сударь мой, прохожие смотрят!
Она ввела растерявшегося Андрея Федоровича в дом, где на третьем этаже нанимала маленькую квартиру.
— Коли это шутка… — начал было он, уже сердясь, — так я обязан сказать…
— Тише, тише! — перебила Анета. — Вот сюда!
И поспешила вверх по лестнице, подхватив серебристые свои юбки достаточно высоко, чтобы явить взору мелькающие башмачки, модные, тупоносенькие, и белые щегольские чулки с вышитыми стрелками.
Андрей Федорович взялся за перила — в голове сделалось то, что Лизета назвала полуфранцузским словом «вертиж». Он подумал, что можно без ущерба для достоинства зайти и попросить напиться. А затем и убраться прочь, сославшись на важные дела. Как можно скорее!
Анета подождала его у самой двери. Кто-то шел сверху — и она, вдруг схватив за рукав, втащила свою добычу в квартирку, да так, что тесно прижалась грудью к зеленому кафтану.
Шустрая горничная выскочила в прихожую, присела, улыбнулась, наклонив набок головку в маленьком чепце, — и отступать стало некуда, Андрей Федорович не мог читать хозяйке мораль при горничной, выставляя себя в смешном свете.
— Идем! — Анета первой вошла в гостиную, маленькую, но премило убранную, с полосатыми креслицами и кушеткой, с консолями, уставленными фарфором, с прочим модным убранством. Тот, с кем она рассталась некоторое время назад, был щедр на подарки, вот только денег в руки предпочитал не давать.
Жар внезапно охватил Андрея Федоровича. Все еще не понимая причины этого жара и не греша на свое, до сей поры безупречное, здоровье, он попытался собраться с силами и дать вежливый, но твердый отпор искусительнице.
— Вот тут я живу, — сказала она. — Теперь ты будешь знать. Я не многих принимаю, но тебе всегда рада.
Сев на кушетку, она так расправила юбку, что заняла все место. А Андрею Федоровичу указала на кресло. Он ощутил внезапную слабость и сел.
— Анета, голубушка, нельзя ли брусничной воды? — спросил, как и собирался, полагая, что холодная вода непременно справится с жаром.
— Я велю Дуне оршаду подать. А что? Неможется? — Анета забеспокоилась, живое, худенькое, по моде подкрашенное личико преобразилось тревогой.
— Нет, просто пить охота.
Но Анета насторожилась. Она вспомнила, что и у Сумарокова Андрей Петрович был ей чем-то странен…
— Ты в лице переменился, батюшка мой! Погоди-ка! — она вскочила и вышла.
Дуня, горничная, наперсница многих ее проказ, подслушивала у двери. Анета не возражала — Дуня столько уж раз благодаря этой затее вовремя приходила на помощь, что впору было ей за подслушивание еще и приплачивать.