человеку приходит последняя крайность, тогда, делать нечего, он должен

питаться тем, чем дотоле брезговал; он может питаться теми тварями,

которые запрещены законом, все может тогда пойти в снедь.

– Все переели, – сказала татарка, – всю скотину. Ни коня, ни собаки, ни даже

мыши не найдешь во всем городе. У нас в городе никогда не водилось

никаких запасов, все привозилось из деревень.

– Но как же вы, умирая такою лютою смертью, все еще думаете оборонить

город?

– Да, может быть, воевода и сдал бы, но вчера утром полковник, который в

Буджаках, пустил в город ястреба с запиской, чтобы не отдавали города; что

он идет на выручку с полком, да ожидает только другого полковника, чтоб

идти обоим вместе. И теперь всякую минуту ждут их… Но вот мы пришли к

дому.

Андрий уже издали видел дом, непохожий на другие и, как казалось,

строенный каким-нибудь архитектором итальянским. Он был сложен из

красивых тонких кирпичей в два этажа. Окна нижнего этажа были заключены

в высоко выдавшиеся гранитные карнизы; верхний этаж состоял весь из

небольших арок, образовавших галерею; между ними видны были решетки с

гербами. На углах дома тоже были гербы. Наружная широкая лестница из

крашеных кирпичей выходила на самую площадь. Внизу лестницы сидело по

одному часовому, которые картинно и симметрически держались одной рукой

за стоявшие около них алебарды, а другою подпирали наклоненные свои

головы, и, казалось, таким образом, более походили на изваяния, чем на

живые существа. Они не спали и не дремали, но, казалось, были

нечувствительны ко всему: они не обратили даже внимания на то, кто

всходил по лестнице. На верху лестницы они нашли богато убранного, всего

с ног до головы вооруженного воина, державшего в руке молитвенник. Он

было возвел на них истомленные очи, но татарка сказала ему одно слово, и он

опустил их вновь в открытые страницы своего молитвенника. Они вступили в

первую комнату, довольно просторную, служившую приемною или просто

переднею. Она была наполнена вся сидевшими в разных положениях у стен

солдатами, слугами, псарями, виночерпиями и прочей дворней, необходимою

для показания сана польского вельможи как военного, так и владельца

собственных поместьев. Слышен был чад погаснувшей свечи. Две другие

еще горели в двух огромных, почти в рост человека, подсвечниках, стоявших

посередине, несмотря на то что уже давно в решетчатое широкое окно

глядело утро. Андрий уже было хотел идти прямо в широкую дубовую дверь,

украшенную гербом и множеством резных украшений, но татарка дернула

его за рукав и указала маленькую дверь в боковой стене. Этою вышли они в

коридор и потом в комнату, которую он начал внимательно рассматривать.

Свет, проходивший сквозь щель ставня, тронул кое-что: малиновый занавес,

позолоченный карниз и живопись на стене. Здесь татарка указала Андрию

остаться, отворила дверь в другую комнату, из которой блеснул свет огня. Он

услышал шепот и тихий голос, от которого все потряслось у него. Он видел

сквозь растворившуюся дверь, как мелькнула быстро стройная женская

фигура с длинною роскошною косою, упадавшею на поднятую кверху руку.

Татарка возвратилась и сказала, чтобы он взошел. Он не помнил, как взошел

и как затворилась за ним дверь. В комнате горели две свечи; лампада

теплилась перед образом; под ним стоял высокий столик, по обычаю

католическому, со ступеньками для преклонения коленей во время молитвы.

Но не того искали глаза его. Он повернулся в другую сторону и увидел

женщину, казалось, застывшую и окаменевшую в каком-то быстром

движении. Казалось, как будто вся фигура ее хотела броситься к нему и вдруг

остановилась. И он остался также изумленным пред нею. Не такою

воображал он ее видеть: это была не она, не та, которую он знал прежде;

ничего не было в ней похожего на ту, но вдвое прекраснее и чудеснее была

она теперь, чем прежде. Тогда было в ней что-то неоконченное,

недовершенное, теперь это было произведение, которому художник дал

последний удар кисти. Та была прелестная, ветреная девушка; эта была

красавица – женщина во всей развившейся красе своей. Полное чувство

выражалося в ее поднятых глазах, не отрывки, не намеки на чувство, но все

чувство. Еще слезы не успели в них высохнуть и облекли их блистающею

влагою, проходившею душу. Грудь, шея и плечи заключились в те прекрасные

границы, которые назначены вполне развившейся красоте; волосы, которые

прежде разносились легкими кудрями по лицу ее, теперь обратились в

густую роскошную косу, часть которой была подобрана, а часть разбросалась

по всей длине руки и тонкими, длинными, прекрасно согнутыми волосами

упадала на грудь. Казалось, все

Тарас Бульба (илл. Кукрыниксов) _4.jpg

до одной изменились черты ее. Напрасно силился он в них отыскать хотя

одну из тех, которые носились в его памяти, – ни одной! Как ни велика была

ее бледность, но она не помрачила чудесной красы ее; напротив, казалось, как

будто придала ей что-то стремительное, неотразимо победоносное. И ощутил

Андрий в своей душе благоговейную боязнь и стал неподвижен перед нею.

Она, казалось, также была поражена видом козака, представшего во всей

красе и силе юношеского мужества, который, казалось, и в самой

неподвижности своих членов уже обличал развязную вольность движений;

ясною твердостью сверкал глаз его, смелою дугою выгнулась бархатная

бровь, загорелые щеки блистали всею яркостью девственного огня, и как

шелк, лоснился молодой черный ус.

– Нет, я не в силах ничем возблагодарить тебя, великодушный рыцарь, –

сказала она, и весь колебался серебряный звук ее голоса. – Один бог может

возблагодарить тебя; не мне, слабой женщине…

Она потупила свои очи; прекрасными снежными полукружьями надвинулись

на них веки, окраенные длинными, как стрелы, ресницами. Наклонилося все

чудесное лицо ее, и тонкий румянец оттенил его снизу. Ничего не умел

сказать на это Андрий. Он хотел бы выговорить все, что ни есть на душе, –

выговорить его так же горячо, как оно было на душе, – и не мог.

Почувствовал он что-то заградившее ему уста: звук отнялся у слова;

почувствовал он, что не ему, воспитанному в бурсе и в бранной кочевой

жизни, отвечать на такие речи, и вознегодовал на свою козацкую натуру.

В это время вошла в комнату татарка. Она уже успела нарезать ломтями

принесенный рыцарем хлеб, несла его на золотом блюде и поставила перед

своею панною. Красавица взглянула на нее, на хлеб и возвела очи на Андрия

– и много было в очах тех. Сей умиленный взор, выказавший изнеможенье и

бессилье выразить обнявшие ее чувства, был более доступен Андрию, чем

все речи. Его душе вдруг стало легко; казалось, все развязалось у него.

Душевные движенья и чувства, которые дотоле как будто кто-то удерживал

тяжкою уздою, теперь почувствовали себя освобожденными, на воле и уже

хотели излиться в неукротимые потоки слов, как вдруг красавица, оборотясь

к татарке, беспокойно спросила:

– А мать? Ты отнесла ей?

– Она спит.

– А отцу?

– Отнесла. Он сказал, что придет сам благодарить рыцаря.

Она взяла хлеб и поднесла его ко рту. С неизъяснимым наслаждением глядел

Андрий, как она ломала его блистающими пальцами своими и ела; и вдруг

вспомнил о бесновавшемся от голода, который испустил дух в глазах его,

проглотивши кусок хлеба. Он побледнел и, схватив ее за руку, закричал:

– Довольно! не ешь больше! Ты так долго не ела, тебе хлеб будет теперь

ядовит,

И она опустила тут же свою руку, положила хлеб на блюдо и, как покорный


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: