Отобедали молча. После короткой передышки Микула Селянович велел готовиться к маршу. Мужики, разомлев после сытной пищи, шевелились как сонные мухи. Антоха поплелся за лошадьми, Васька с Ванькой принялись вытаскивать из кустов телегу. Федор, путаясь под ногами, помогал им советом:
— Так, левее, чуть правее. Ванька притормози, Васька свой край заноси, немного назад… опачки! А теперь идите сюда и гляньте, что вы натворили!
Подошли не только братья. Под колесами телеги, мятый, весь в грязи, с оторванным рукавом, лежал новый графский китель, почти высохший… Леньку хватил паралич, он тужился что-то сказать, но с губ слетало мычанье.
— Пороть, Ваша Светлость? — Попытался помочь ему Подельник. В ответ жуткое кваканье.
— Стало быть — четвертовать?
— Гла-гла-гла-за… — заикаясь, выдавил граф.
— Что? Глаза колоть?
— Иметь надо!
С горем пополам тронулись. Лесная тропа превратилась в заросший проселок и запетляла меж редких кочек. Под ногами противно зачавкало. Клацая челюстями, тучами вился голодный болотный гнус. Я еле успевал отбиваться. Штрафники, по колено в грязи, с остервенением хлещут себя по носам и ушам, не бойцы на марше, а стадо садомазохистов в экстазе. Руками приходится работать больше, чем ногами.
На счастье болотина кончилась раньше, чем мясо на наших костях. Обогнув высокую сопку с крутым каменистым склоном, мы вышли в обжитые места.
Колышется на ветру пшеничное поле, на пригорке преют две скирды прошлогоднего сена, а вдалеке у озера виднеются опрятные крестьянские избы.
Четким строем мы пересекли цветущий луг и замерли у обочины. Навстречу пылит телега. За спиной щуплого мужичка мелькнула любопытная мальчишеская физиономия. Поравнявшись, крестьянин приподнял картуз:
— Откуда и куда путь держите, люди добрые?
— Здравствуй, мил человек, — шагнул вперед Микула Селянович, но Лёнька, сукин сын, опередил:
— Запорю! Молчать, быдло не отесанное! Отвечать на вопросы! Как называется ваш хутор?
— Известно дело, — почесал мужик за ухом, — тут не далече Караваево, а мы с Березовки будем. Токмо кричать сынок не надо, я не глухой.
Лёньку перекосило, полководец схватился за плеть.
— Ты как, крестьянская морда, со светлейшим графом Леопольдом де Билом разговариваешь!
— Извините покорно, — поклонился мужик, — не признал Ваша Светлость. Многие тут шляются, коли всех титулами навеличивать — язык сломается. Вас-то за версту видно — из благородных, хотя вблизи и не скажешь…
Микула боле не церемонился, стеганул по крупу Лёнькиной лошади прутом. Бедное животное взвилось на дыбы и отскочило в сторону. Ездун еле удержался в седле. Микула продолжил переговоры:
— К князю вашему идем, мил человек, по посольской необходимости. Нам бы переночевать где, а с утра снова в путь.
Мужик по-хозяйски подтянул подпругу, стрельнул глазами по сторонам, и степенно ответил:
— Гостям завсегда рады. Чего ваш общипанный, — кивнул крестьянин на Лёньку, — поркой стращает?
— Граф у нас нынче с дерева сковырнулся, голову видать зашиб. У него теперь язык отдельно от остальных органов работает.
— Бывает, — кивнул мужик. — У нас в деревне поп с колокольни упал, аккурат в навозную яму угодил, так опосля месяц цельный заговаривался, как загнет в три коромысла, так святых выносить не надо — сами уходят. Езжайте в Караваево, ближе будет, а на сеновале всем места хватит.
Досточтимый Дебил дернулся, но Микула даже глазом не моргнул.
— Лёнька, еще раз ляпнешь чего не в строчку — прикажу пороть. Шутки кончились, по чужой земле идем. Сопи в две дырки и не встревай. Два раза повторять не буду. Пахан, определи двух молодцов к их сиятельству, коли изволят буянить — пусть плетей всыплют. Всю ответственность беру на себя.
Было б сказано, когда нет ответственности, желающих много сыщется. Лёнька живо прочувствовал всю важность момента и прикусил язык. Как у Васьки с Ванькой не чесались руки, граф не давал не малейшего повода, молчал, что рыба об лед, словно и правда онемел. Зеленый от злости он плелся в арьергарде, затаив на весь мир злобу лютую. Представься случаю — не с одной спины шкуру спустит.
В Караваево нас хлебом солью не встречали, но и что отрадно — в зашей не гнали. На весь хутор три избы, да два сарая. У околицы однорогая коровенка лениво щиплет траву, рядом теленок хвостом машет. На высоком крыльце крайней избы стоит женщина. Хоть и не девица, но лицо милое, без морщин, волосы убраны под выцветший платок. В серых глазах таиться тревога.
— Здравствуйте, люди добрые. С чем пожаловали?
— И ты здравствуй, хозяюшка, мир твоему дому, — поклонился Микула Селянович.
— Спасибо на добром слове. Издалека видно будете, прошу в горницу, отужинайте, чем Бог послал.
— Благодарствуем, — ответил Микула. — За приглашение спасибо, да к чему такое беспокойство, мы люди служивые, харч имеем, а вот ежели разрешишь — на сеновале заночуем, путь не близкий впереди.
— Чего ж ночуйте, — разрешила женщина. Страх в ее глазах исчез, а от улыбки зарозовели ямочки на щеках. Неестественно равнодушным голосом она добавила:
— Если кому места на сеновале не сыщется, в доме на печи постелю.
Микула проводил хозяйку цепким взглядом и повернулся ко мне.
— Вот что, Пахан. Я, пожалуй, на постой в доме остановлюсь. Ребра ноют, застудил небось, а ты тут хозяйничай. И смотри у меня, — сотник выразительно сжал кулак, — чтоб до утра без происшествий!
Походная жизнь проста, местами даже приятна. Где ночь застанет — там и постель. Дождя нет — и на том спасибо. Бурлит каша в котлах, штрафники у костра байки травят. Свежескошенное сено пахнет лугом, в кустах соловей старается, вот только кислая Васькина рожа в этот пейзаж плохо вписывается. Рядом с Васькой Ванька, нечесаная голова взглядом землю сверлит.
Стараясь думать о хорошем, я подошел ближе. Васька вытер нос, Ванька многообещающе вздохнул, потом братья переглянулись и заговорили. Сразу в две глотки. В урагане звуков я разобрал одно — граф исчез.
Орать на братьев бесполезно. Летний вечер сразу потерял всю прелесть. Мне почему-то вспомнился кулак Микулы Селяновича и я решил начальство не тревожить. Пусть отужинает спокойно. Чего время терять, лучше сразу поиском заняться.
Прочесали окрестности — никакого толку. Их Сиятельство бесследно растворился, как сахар в кипятке. Я решил пробежаться по хатам, вдруг Лёнька, как и Микула, кому в избу напросился. Наломает дров, а отвечать мне. Такого пусти на край лавки присесть, через час перины под себя сгребет.
От сараюшки к дому спешит хозяйка. В руках ведро с парным молоком. Успела прихорошиться: вместо прежнего платка красная косынка, вместо сарафана платье в розовый цветочек, стежки голубою нитью шиты. Я наперерез. Догнал. Женщина начала молоком угощать, но я отмахнулся, терпеть его не могу, с детства организм не принимает. Да и не до угощений пока, мне б узнать, что за народ на хуторе проживает. Хозяйка рассказала:
— Какой тут народ. Я вдовствую, сыновья в город по делам уехали. В соседях дед Свирид, но он нынче не в духе, вторую неделю с бабкой воюет, перину поделить не могут. А в крайней хате к тетке Радаихи сын на побывку прибыл, у Еремея служит. Вот и все население.
Начинаю с дома деда Свирида. Во дворе запустенье, огород подернулся бурьяном, перекошенное крыльцо не метено. Стучу в резное оконце — тишина. Пол минуты для приличья топчусь на пороге и вхожу без приглашения. Хоть и незваный гость, но по национальности чистокровный русак. Извольте жаловать!
Внутри пыли больше, чем снаружи, в углах паутина, лампадка и та угасла. На лавке у окна старик посиживает, борода как у деда Мороза, одет в мятую рубаху, подпоясанную конопляным шнуром. На печи бабка в льняной толстине. Лежит, босы ноги свесила. Я кланяюсь, здоровья супружеской чете желаю. В ответ ни звука.
Присел я на вторую скамейку, зажег лучину и тоже молчу. Так и сидим втроем, друг дружку глазами сверлим. Через пять минут терпение мое иссякло. Смахнул пыль со стола и принялся самовар раздувать. Смотрю — у старика ус задергался, пригляделся — он пальцами знаки делает, за печь тычет. Заглянул. Там бутыль отстаивается, что в нем — я и сам догадался. Набулькал себе стаканчик, ну и хозяина уважил. Бабка в лице сменилась, но форс держит, даже бровью не ведет. А дед снова маячит — мол, в подпол нырни. Чего из уважения к старости не сделаешь. Спустился. Там в кадушке огурчики соленые, закуска лучше не придумать!
Первую тяпнули, как и положено, за знакомство. Я представился по всей форме:
— Служивый Санька Мухин. Кличут Паханом. У старобоковских штрафников замкомсотника работаю.
Тост односторонний вышел, со Свирида, как с партизана, слова не вытянешь, одно радует — Лёнькой здесь не пахнет. После третьего стакана бабка на печи заерзала, а когда бутыль опустел на половину, не выдержала старушка, слетела с нее спесь, как пух с тополя.
— Вы что ж, окаянные, всю брагу выхлестать задумали!
— Вот и проговорилась! — Обрел дар речи старик. — Спишь у края, притензиев не принимаю. Наливай Санька, такое чудо сотворили, бабка наперед меня разговорилась. Это ж обмыть надо. Победа в чистом виде!
— Рано змей радуешься, я тебе покажу победу, старый хрыч! Не считается, оставь бутыль в покое и давай сызнова. Кто со своего места сойдет, али слово первый скажет, тот и проиграл!
— Как это не считается! Саня рассуди нас, кто первый голос подал?
— Супруга ваша, — кивнул я Свириду.
— Вот видишь Марфа, что человек говорит, он же не просто так, а свидетель!
— Санюшка, милай, — обратилась старуха к моей совести, — а кто бровью первый повел, пальцами шевелить начал?
— Ты, дед Свирид, — признался я.
— А причем здесь брови?
— А притом, пень трухлявый, уговор был сидеть не шелохнувшись. Стало быть, ты и проиграл, рожа бесстыжая!