«Лилипуты

пили люто.

Билибонсы

пили больше.

Боссы на периферии

билибонсоо перепили».

Над едалом сластены, из которого, как из кита, били

нетерпеливые фонтанчики, порхал куплет:

«Продавщица, точно Ева, –

ящик яблочек – налево!»

Два оратора перед дискуссией смазывали свои длинные,

как лыжи с желобками посередине, мазью для скольжения,

у бюрократа он был проштемпелеван лиловыми чернилами,

будто мясо на рынке,

ах, сказик сказочника, как шерстяной карминный новогодний

чулок, набитый чудесами...

О, языки клеветников, как перцы, фаршированные

пакостями,

они язвивались и яздваивались на конце, как черные

фраки или мокрицы.

У одного язвило набухло, словно лиловая картофелина в

сырой темноте подземелья. Белыми стрелами из него

произрастали сплетни.

Ядило этот был короче других языков. Его, видно,

ухватили однажды за клевету, но он отбросил кончик, как

ящерица отбрасывает хвост. Отрос снова!

Мимо черт нес в ад двух критиков, взяв их, как зайца за

уши, за их ядовилые язоилы.

Поистине не на грех китах, а на трех языках, как чугунный

горшок на костре, закипает мир.

... И нашла тьма-тьмущая языков, и смешались речи

несметные,

и рухнул Вавилон...

А языческое солнце, как диск о 18 лепестках,

крутилось в воздухе, будто огненный вентилятор.

«Мама, смотри – у него к кончику прилип уголок с

зубчиками почтовой марки», «Дядя – филателист».

Снаружи стоял мороз, неожиданный для августа.

По тротуарам под 35 градусов летели замерзшие фигуры,

вцепившись зубами в упругие облачка пара изо рта, будто

в воздушные шары.

У некоторых на облачках, как в комиксах, были написаны

мысли и афоризмы.

А у постового пар был статичен и имел форму плотной

белой гусиной ноги. Будто он держал ее во рту за косточку.

Языки прятались за зубами – чтобы не отморозиться.

* * *

Лист летящий, лист спешащий

над походочкой моей –

воздух в быстрых отпечатках

женских маленьких ступней.

Возвращаются, толкутся

эти светлые следы,

что желают? что толкуют?

Ах, лети,

лети,

лети!..

Вот нашла – в такой глуши,

в ясном воздухе души!

Разрыв

Сколько свинцового

яда влито,

сколько чугунных

лжей...

Мое лицо

никак не выжмет

штангу

ушей...

Снег в октябре

Падает по железу

с небом напополам

по лесу и по нам.

В красные можжевелины –

ветви отяжелелые

светлого сожаления!

Это сейчас растает

в наших речах с тобой,

только потом настанет

твердой, как наст, тоской.

И, оседая, шевелится,

будто снега из детств,

свежее сожаление

милых твоих одежд.

Спи, мое день-рождение,

яблоко закусав.

Как мы теперь раздельно

будем в красных лесах?!

Ах, как звенит вслед лету

брошенный твой снежок,

будто велосипедный

круглый литой звонок!

Доктор Осень

Баллада эта навеяна работой наших врачей во вражеском плену. Ход ее, понятно, изменен вымыслом и фантастикой. Но в жизни все было куда более фантастично.

С Манфредом Генриховичем Эссеном (под такой фамилией знали подпольщика доктора Эсси-Эзинга) я познакомился в Ялте, где он работает рентгенологом. Рослый латыш в чесучовой рубашке, уроженец Донбасса, он поразил меня лепкой лба, северным сиянием глав. Будучи в плену, стал главврачом Павлоградского лагеря. Окруженный Смертью, подозрительностью, он превратил госпиталь в комбинат побегов к партизанам. Провоцируя признаки страшной болезни людей списывали и вывозили из лагеря. Так было переправлено более тысячи человек, и около пяти тысяч молодых Павлоградцев было спасено от угона в Германию. Это слишком невероятно, чтобы лечь в стихи буквально. Сам Эссен до последних дней считался погибшим. В литературе о паалоградской эпопее говорится «о легендарном партизанском докторе». Есть еще несколько подобных примеров. Доктор Осень, конечно, вымышлен.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: