О, привет, привет! Как? По такому снегу? А машину где оставил, в поселке? Я так и подумал. Долез, дополз. Ну, давай сюда, на твердое. Держи руку. У-у, замерз! Откуда в мою глушь, даль, туман и мороз? Из Москвы? Да как ты там оказался? Летом приезжал, неделю жил, после осенью я тебя в Южном видел. И вот… Ладно, потом разберемся. Знакомь со своим дружком, шофер, наверно. Хорошо, рука крепкая — парень вроде ничего. И смеется приятно: сразу вижу, выпить и закусить «не любит». Это тоже мне нравится. Сейчас соорудим, погреемся… и поговорим, как поговорим!
Ну, прошу в дом. Что, осмотреться сначала хочешь? И это правда — как-никак, а родные места. Какой раз приезжаешь? Третий? Значит — родина. Тянет что-то. Посмотри, посмотри. А я постою, помолчу. Видишь, снег какой — прямо горы белые. Домишки наши маленькие стали, будто увязли. Деревья тоже. Летом-то помнишь какие они — под небо. Теперь и не шумят вроде. Глянь на заводишко наш. Он тебе нравился, ну опять же летом — голубой, длинный, стеклянный; вода журчит. Теперь под снегом весь, завалило, да это и ничего: икра проклюнулась, мальки в питомник спустились, дремлют, и света им немного надо. Ты это и сам знаешь. Словом, гляди не гляди — не тот пейзаж. Мне даже как-то неловко, будто застал нагишом: все летом меня видел, когда я в полной форме, дурной от работы, заезженный, как кляча, худой, злой, но проворный, на все меня хватает: могу и обласкать сердечно, и матом обложить, если что не так. Словом, когда у меня порядок душевный. Другое дело сейчас: обленился, сплю, пью, хоть и противно одному к бутылке присасываться. Привык к такой жизни, годы научили. Лето — горячка, зима — спячка. Есть, конечно, и теперь кое-какое дело, но так себе… Потому и говорю: застал ты меня не в форме. Уж не придумал ли ты сам — посмотреть меня зимой? Ладно, не допрашиваю. Все равно рад. Смотри сначала зиму, потом меня. Вон, видишь, между сугробами пар — это наша речка на перекатах дымится, от нее и деревья белые, инеем обросли. Пушистей, чем летом, правда? А чуть подует ветерком — посыплется пороша, легкая, искристая, и долго висит в воздухе, моросит на сугробы. В ней иной раз радуга загорится, пылает среди лиственниц, чудно как-то. А морось едкая, колючая, льдинками лицо сечет. Ну, это уж совсем ни к чему я завел, в художества ударился. Глянь лучше за огород, вон моя лыжня едва виднеется — так все здесь чисто, — это я на речку хожу, речку ты знаешь — Таранайка наша. Где плотина, забойка. Там я рыбалю, проруби долблю. Хорошо корюшка берет. Мы с тобой туда еще сходим. Ты лес посмотри, что на берегу. Тополя как веники-голыши, липы как метлы, а березки как в парной исхлестаны. А вместе все — царство Берендея, русская народная сказка, хоть и Сахалин здесь. Прислушайся. Нет, хорошенько, до звона в ушах. Ну? То-то! Это лед трещит, будто хрустальные стаканы лопаются. Таранайка тебя приветствует.
А теперь в дом. Вон уж наш народ из снежных берлог валит, смотрит, дивится — свежий человек, не с неба ли свалился. Сейчас подойдут граждане Таранайки, обступят, потрогают, послушают: не наважденье ли спросонок? А я нет, не уступлю. Сначала ко мне — проявлю такой эгоизм. Перед вами дверь, прошу, дорогие гости!..
Раздевайтесь, вешайте пальто и шапки. А ноги — ничего, не колотите так: у нас грязи не бывает, пыли тоже. Снег, чистота. Проходите, вот вам стулья. Закурим для порядка. Хорошо. Запахло у меня дымком нездешним, городом запахло. И от вас и от ваших папирос. Даже чуточку сердце кольнуло: подумал о своей дальней дали. Это у меня бывает, подумаю: зачем я здесь, почему?.. Ерунда. Человек любит прибедняться, душу себе бередить. Вот и я иногда… А в общем, нет, креплюсь, да еще как.
Кажется, кто-то пришел, дверь хлопнула. А-а, Машенька из школы. Иди сюда, Машенька! О, как тебя снегом залепило. Жива? Замечательно и прекрасно. Познакомься с дядями, одного ты знаешь, вот этого, — у него нос картошкой, как у тебя, — он тебе книжку еще подарил. Писатель. А другой дядя — шофер, из Южного. Хороший, должно быть, человек, смотри, как тебе улыбается, и в карман полез, наверно конфету даст. Скажи «спасибо», так, молодец. Она у меня и вправду молодец: в школу за семь километров ходит, не боится, раз только косолапый ее напугал: всю осень тут поблизости бродил. Пришлось подстрелить. Посмотри, посмотри, какая у меня дочка. Последняя, зато лучше всех других. Глаза у нее материны, мутноватые: не знаешь, что в них прячется, а в другом во всем — полный я. Узнаю свои кровные черточки, рад не рад. Такая сама себе «дорогу ясную» пробьет. Правда, Машенька? Недаром на свет явилась. Другие дети — не то. Сын Колька — ты знаешь его — школу бросил, у меня на рыбоводном работал кое-как, выпивать научился, за девками… Рад был, когда в армию взяли, молил бога, чтоб к хорошему старшине попал, получил настоящее образование, на всю жизнь. Дочка, старшая, из Москвы не вернулась, кончила финансово-экономический и замуж вышла, так и не вижу ее уже семь лет. И видеть как-то не очень хочется: отвык, не понимаю ее, а может, и потому, что не моя она, не родная. Все от матери своей унаследовала: как бы устроиться, как бы не хуже других жить.
Да вот еще о Кольке. Удружил он мне перед самой армией… Сижу я как-то вечером на скамейке возле дома, газеты перебираю — накопилось недели за две. Тихо, свежо. Люблю такие минуты — усталость спадает быстро, как тепло дневное. Слышу голоса, шаги по сырой траве. Подходит Колька, останавливается чуть на расстоянии, молчит. Догадываюсь — неладно что-то. Спрашиваю: может, беда какая? Нет, говорит, дело очень важное. Поворачивается к кустам, негромко зовет: Рита, иди сюда! Медленно выбирается на поляну Рита, в ситцевом платье, худенькая, пугливая. Я узнал ее — дочка сторожа с рыбозавода. Дрожит от страха, ртом дышит, — наверно, насморк замучил. Колька берет ее за руку, чуть придвигается ко мне, говорит: батя, мы пожениться хотим… Всего я мог ожидать, но только не этого, и рассердился. А мне все казалось, что я на день раньше могу угадать любую мыслишку своего сынка. Захотелось мне снять ремень и… Но глянул на них, и смешно стало, стоят два оборвыша, стыдятся, дрожат и, пожалуй, уже ненавидят друг друга за беспомощность и унижение. Женитесь, этак спокойно говорю я, можете прямо сейчас. Молчат, глаза в землю уперли. Я поднимаю газету, отгораживаюсь, чтобы не рассмеяться. Они пыхтят, вздыхают. Потом Рита отталкивает Кольку, вырывается и бежит к дороге. Через минуту уже не слышно топота ее босых ног. Колька сжимает кулаки, делает еще полшага ко мне, говорит заикаясь: «Ты, ты…» — и тоже убегает. Словом, сын у меня — экземпляр. Как-нибудь после о нем.
Смотришь — жены нет? В район уехала, по делам, а оттуда — в Южный, погостить: у нее там мать, сестра, еще кто-то. Она ведь сахалинка. А здесь, на рыбоводке, — начальство наше, директор. Я подчиненный у нее и заместитель, конечно: старший техник. Так семейно и заправляем. Почему она стала директором? Просто. Мы с ней этой должностью уже несколько раз менялись. Осенью ко мне дружок приехал, вместе когда-то бичевали, ну я и загулял. Недельку мы с ним бусали, не до работы… А тут кета шла, икру надо было брать. Меня по шапке, ее назначили. Правильно. И мне так легче: я работаю, она в конторе сидит. Это все ничего, пустяки. У меня с ней другие разногласия. Ладно, потом доскажу.
Заговорил я вас, уморил. У меня так — не попадайся, набрасываюсь, как пес голодный на еду. Балдею от бессловесности. Ну, пойду, приготовлю закусить, а вы отдыхайте. Вот газеты, журналы «Огонек», «Крокодил» и, представьте себе, «Нева». Выписываю больше за название: слово «Нева» нравится.
Машенька, ты где? Мой руки, и пойдем приготовим на стол. Мы сейчас с тобой, быстро. Ты хлеб, колбасу, рыбу режь, потом в погреб за капустой слазишь. А я картошку начищу. Печка у нас еще горячая, дровишек сухих только подкину. Что? Помочь нам? Нет, нет! Ты уж сиди, отдыхай. Да и тесно втроем здесь будет. Мы разом, поскучай минут двадцать. Правда, Машенька? Так, молодец, хлеб потоньше режь — городские они, в ресторанах бывают в своей Москве. Знаешь, там «Националь» ресторан есть: люстры хрустальные величиной с наш дом, окна под потолок, шик, блеск, столики с полным прибором и официанты красивые, как киноартисты, блюда вкуснейшие разносят, «силь ву пле», «мерси» говорят. Закажешь сто граммов водки, музыку слушаешь, джаз из пяти человек — здорово, культура. Еще выпить захочется. Эх, помню, кутнул я там… Ну, это уже неинтересно. Вот тебе чашка, Машенька, и в погреб ныряй. Набери из той кадушки, что справа, там капуста с укропом и морковью — хрустит, как сено у нашей телки на зубах.
Так мы с Машенькой и управляемся вдвоем, мать у нас — интеллигенция, бумажки подписывает. А если приготовит что, сама не ест. Вот уж и старой стала, пора б и поумнеть. Нет. Жизнь, вишь ты, не удалась, не так задумана была, оттого и посуду не любит, и от дома морду воротит. Ну, опять я о ней… Пустяки. Нас никто не рассудит — ни здесь, в стойбище живых (как говорят нивхи), ни там — в стойбище мертвых. Вот Машенька у меня — это вещь. Конечно, вещь в себе — хитрющая, но ничего, пока я ее понимаю. А дальше видно будет, что из нее произрастет и как стричь это растение.
Правда, Машенька? Клади капусту, сюда, в тарелку — в чашке некультурно. Смеешься? Дай я тебя за косицу дерну, чтоб искры из глаз. Любил так девчонок дергать — потом посмотришь в глаза: злющие, от слез блестят и красивые, как стекла разбитые. Ну, ты не понимаешь этого. Посмотри картошку, ткни ее вилкой, — может, сварилась. И посоли, покруче, по-нашенски. Под водочку. Так. Теперь из стола банку икры достань, ту, что запечатана, она свежей. Ставь ее сюда, сейчас я ее ножом вспорю. Соорудим стол такой, чтоб запомнился им «до дней последних донца»: на самом краю России — Сахалине, на самом краю Сахалина — Таранайке. Стол: Москва — Таранайка. Чтобы писатель потом написал: «Старший техник рыбоводного завода Степан Кочуев потчевал нас необыкновенными, редчайшими, от северной земли и моря яствами. На столе была икра, балык, морская капуста. И, представьте себе, свежее молоко! Здесь, за девять тысяч километров от Москвы!» Да, как будто в Москве коровы доятся. Вот давай, Машенька, постарайся, чтоб такое потом прочитать. Слышишь, он уже пыхтит за стенкой, накаляется, как наша плита, сейчас понесет нас. Но я его опережу…