Скажи лучше, что пить будем? Как у вас в клубе писательском — больше коньяк употребляют? Его, говорят, и после инфаркта можно? У меня выбор маленький: «сучок» и спирт. Предпочитаю последний. Девяносто шесть градусов. Как? Никаких отклонений, кроме потери равновесия, не дает. Да и зачем оно нам здесь — раскачивайся на сто километров в радиусе, никого не заденешь, и ни одного вытрезвителя. Как, писатель? Помнится, мы употребляли? А у друга твоего не спрашиваю: шофер, младший брат, подчинится большинству. Так, слышу приятный рокот ваших желудков. Ставлю на стол девяносто шесть. Знаешь, я к старости замечаю: мало люди меняются. Год прошел — и ничего, «в душе ни одного седого волоса». Даже столица, можно сказать, ни при чем. Она сама по себе, человек — сам по себе.
Слышишь звон бокалов? А вот — буль-буль — что это? То-то. И запах, аромат! У нас ведь нюх особый на все такое, как у лаек, напавших на заячий след. Ты что, встал уже? Нет, погоди. Позову. Выдержка в любом деле — великая вещь. Выдержу тебя. Созрей. Машенька, все у нас на столе? Луку, говоришь, не хватает. Правильно, молодчина. Неси его, да побольше, приправлю селедку, она у нас здесь — лучший фрукт, десяток проглотить можно. Стань теперь здесь, а я отсюда посмотрю. Красного много, белого — капуста, картошка, лук — в норме, рыжего — тоже ничего. Вот зеленого — недостаток. Без него стол как свадьба без гармошки. Что бы придумать? Пожалуй, вот что: тащи с подоконника цветок в горшке. Тащи, тащи. Есть мы его не будем. Поставим посреди стола, пусть напоминает лето, озеленяет нас. Во, хорошо, не надорвалась? У тебя живот крепкий, на добрых харчах растешь. Теперь — то что надо. «И дерево зеленое шумит над головой». Как думаешь, Машенька, они там, за стенкой, готовы? Может, рано еще? Человек как плод, должен для любого дела созреть. Писатель, как ты? О, рычишь зверем! Значит, еще полминуты. Вот когда заревешь белугой…
А-а, пришел, не выдержал. Аж покраснел. Смеешься. Узнаешь Степана Кочуева — он ведь ничего запросто не делает, со значением любит. Ну, зови друга — и за стол. Ты вот сюда садись, справа от меня, он — слева, Машенька сядет напротив меня. Возьмем вас в домашнее окружение, и держитесь: не сдаваться, не отступать, биться до последней рюмки, до последнего хвоста селедки. Смешно? Посмейтесь, а я налью. По первой — полной. Держите. Вилки взяли, к закуске прицелились? Замрите на минуту, прислушайтесь к миру — этому, что за окном, и тому, что за лесом, за Таранайкой, — к миру всей земли. Вот вижу, вам еще больше захотелось захмелиться. Теперь слушайте мой грустный тост: «Рад вам, как космонавтам, на своей далекой, тихой, снежной планете». Выпьем. Вдох, выдох — и… закусим.
Мне нравится эта минута — когда спирт обжег все внутри и человек, затуманенный, чуть ошарашенный, набрасывается на еду. Он плохо видит, еще хуже различает вкус, но ест жадно, быстро — тушит вдруг вспыхнувший пожар голода. Стучат вилки и ножи, хрустит, шипит пища, вздыхают и охают желудки. В этом столько жизни, так она вдруг обнажается — хоть рукой потрогай. И понимаешь: на этой жадности к еде и держится любая жизнь.
О, я вижу, ты сделал большие глаза, вилку опустил. Не по нраву моя философия? О духе, воле человека забыл? Но ведь это моя философия, а я мыслитель местный, таранайский, да еще спирту выпил. Прости.
И прошу — выше вилку! Вот тебе поближе икра, рыба, картошка. Буду молчать. Но только вот что тебе скажу: нравится мне твой друг шофер. Он лучше меня: он совсем мало думает — просто живет. А ты против него и вовсе дикарь. Смотри, как он ест, пьет, какие у него руки. А щеки! Это же мышцы для пережевывания пищи. И нервы — веревки вить можно. Вот он и смутился. Способен, оказывается, — цивилизация слегка подпортила. Но все-таки человек, истинный человек!
Ведь я и болтаю, шучу больше от нетерпения — послушать, узнать то, что вы привезли с собой. Мне все интересно. Начинай, писатель. Во-первых, как ты попал в Москву. Ведь еще прошлой осенью я видел тебя в Южном. Где видел? В кафе. Зашел пообедать, согреться немного: снег с дождем хлестал, погодка была собачья. Смотрю — сидишь с каким-то дружком, дамочки тоже. Почему не подошел? Привычки такой не имею: у вас компания, разговор. Не люблю соваться, заявлять о себе. Глупо, говоришь? Может быть. Потом и сам ругал себя — так хотелось руку тебе тряхнуть, двумя словами обменяться. Взял сто, кивнул твоему затылку. А вышел, чуть не заплакал от обиды на тебя: показалось, что ты увидел меня и отвернулся. Знаю, что сам это выдумал. Но такой я дрянной человек, бревном меня не перешибешь.
Опять перебил, извини. Меня так и тянет то в ту, то в другую сторону. Значит, как ты попал в Москву? Просто, говоришь. Учиться поехал. На кого же? Писательские курсы? Высшие? Что это такое, неужели и на писателей учат? Не знал. А то бы и я тоже… Шучу. Хоть ты и ценишь мой талант слова, писака из меня никакой. В дневник кое-что нацарапать могу, по вдохновению, больше от скуки. Я еще тут насочинял, после покажу. Так, чему же научился — лучше писать стал? Нет? Жалко. Зато культурней сделался: пиджак ненашенский, в клетку ржавую, брючки папиросками «Прибой», ботинки на шине. Поначалу и не заметил. И с лица вроде сбавил. Много трудишься или питание неважное? Жинку не бросил? Нет? И то хорошо. Хотя кто знает, что лучше. Я вот не люблю свою жену — думаю, что и у других такие. А правда, ты переменился, что-то такое появилось… нахальное. Нет, не для меня, вообще. Будто чуть сверху стал смотреть. Тебе не кажется? Нет, говоришь. Конечно, ты понимаешь, что на меня, на Таранайку, на тайгу сверху смотреть нельзя — ничего не увидишь. Но бывает, знаешь, незаметно что-то сдвинется в человеке, он бы и рад назад, а ходу нет — заклинило, как в моторе перегретом.
Ты рассказываешь о Москве: театры, музеи, стадионы. Движение, темп. «Голого короля» в «Современнике» смотрел — здорово, три часа смеха. Выставка в Манеже. И ваш клуб, где стенки расписаны карикатурами и стихами. Конечно, это не вся Москва, это — капелька ее. Но все же — Москва. Я и того не видел, только рестораны помню. И как-то не жалею: подолгу жить в столице не приходилось, с налету брать ее не хотел. А думать об этом думал. И понимаю, почему ты и другие тянутся к Москве. Конечно, я не говорю в тех, кто вокруг магазинов продовольственных селится, осваивает их. О тебе говорю. С тобой труднее. Ну поселись ты на Таранайке, проживи здесь двадцать лет, выпей столько водки, как я, и посмотрю потом — что из тебя за писатель. Хочешь, возьму рангом выше — город Южный, областной центр. Там лучше, просторнее, даже драматический театр есть и пять ресторанов. Кино и прочее. Ты там жил, писал, иногда неплохо получалось. А ведь сбежал, почему? Ты знаешь почему, я тоже знаю: жить можно, писать — трудновато, заскорузнешь, друзьями «грустными» обзаведешься, небо с овчинку станет, земля — с пятачок. Не помогут ни горы огромнейшие, ни моря бескрайнейшие. Экзотика сыграет в ящик. Среды нет — так это, кажется, называется? А четверг не поможет. Среда везде среда. Вот мы из икринок рыбу выводим, понимаешь, рыбу — не писателей, а среду создаем: приток свежей воды, температура, полусвет и разное другое. Наша среда кету и горбушу выращивает. Московская — писателя может вырастить. Конечно, не каждого. Но каждого талантливого. Москва — это вся Россия сразу, как в капле океан; в Москву писатель должен идти, как мусульманин в Мекку.
Что насупился, не согласен? Не совсем? Не нравится, что Москва — вся Россия? Давай еще вот примем, потом поговорим. Держи. Хочешь, водой запей, есть холодненькая. Я не запиваю, горло луженое, несильно пробирает. Так, взяли. Помолчим, постучим громко вилками. Ну вот, отлегло, отпустило и загорелось легким пламенем внутри. Сжигает. Чувствуешь, как понемногу отлетаешь в потусторонний мир… Согласен, не спорю — Москва не вся Россия и никогда ею не была. Но была Москвой. И потому скопила в себе все российское. Знаешь, как сердце: что бы ни случилось где-нибудь в теле — в сердце метка остается. В этом смысле Москва — Россия. Согласен? То-то. Писателю, как кровяному шарику, надо пройти, протечь через Москву. Да и не только писателю…
Перейдем к другому: зачем ты на Таранайку приехал, сейчас, зимой? Ведь к нам даже летом редко кто забирается. Ну, из начальства кто-нибудь, корреспондент, рыбак ошалелый, которому сто километров не расстояние. А из Москвы никто, никогда. Подумай, пока я займусь другим делом. Машенька, допивай чай — и в постель. Хватит слушать, уши большие вырастут и скоро постареешь. Не хочешь быть старой, беззубой, горбатой? Отправляйся спать. Можешь немного почитать, совсем немножко — полчаса. И не хмурь так жутко глаза: ведь тебя только я боюсь, другим не страшно. А то сейчас кое-что о тебе расскажу…
Помнишь, ты ей книжку подарил свою? Она ее в школе всем показала — такая честолюбивая тварь, — похвасталась, что у нее знакомый писатель. Весь класс прочитал от корки до корки, учительница предложила написать автору письмо. Написали, послали. Ты еще в Южном был. Ответил и прислал другую книжку для школы. И как, ты думаешь, отнеслась к этому Машенька? Пришла в слезах: почему ты ей лично не прислал? Понимаешь, ей — и все. После, когда подошла ее очередь в библиотеке, и она взяла почитать эту книжку, — полгода держала у себя, не хотела отдавать. Учительница пожаловалась мне, пришлось отнять и в школу отнести. Что, покраснела? Стыдно? И поругаться со мной не можешь: гости мешают. Трудно тебе, сочувствую. Ладно, отомстишь потом: пол не помоешь или суп не сваришь. А теперь — спать. Так, вымой руки, скажи «до свидания». Спокойной ночи, девочка.
Сдвинем теснее ряды, что ли? Мужская компания — это здорово. Как и женская, говорите, для женщин? Ну, насчет женщин точно не знаю — как у них и что у них. Они ведь в юбках ходят… О нас другое дело, тут я — глубокий психолог, могу на доктора выдержать. Да, мне кажется, когда мужчины остаются одни, они молятся своему великому мужскому богу. Говорят — молятся, пьют — молятся.