Я сказал «тоже». Пожалуй, это было главным определением той жизни. Каждую неделю кто-нибудь устраивал гулянку: свадьба, именины, поминки, премия, покупка… Так и помнится мне это время: мужики дико веселились. Съехавшись с голодных краев, получив легкую работу и дешевый харч, они обезумели от радости. Даже самый «занюханный» из них завел бочку для браги. По приказу отца и у нас за печкой появилась круглая кислая бочка. Брага выпивалась, тут же заправлялась новая, и всегда бочка клокотала, попыхивала хмелем на всю комнату. «Культурная» жизнь вертелась вокруг бочек: любовь, драки, знакомства, ссоры — все скреплялось и рушилось в свободные дни и вечера. Не помню я трезвым отца. По пьянке он купил мне ружье, по пьянке и продал: рассердился, что я не смог метко стрельнуть; пьяным обещал отвезти меня учиться на инженера в город, но когда кончил я семь классов, послал учеником в бондарку. «Учись бочки делать: всегда кусок хлеба!» — сказал и подтолкнул к старику мастеру. Тот пришел по такому случаю в гости!

Не знаю точно, в зиму какого года отец работал на лесозаготовках, — кажется, в тридцать шестом. Конечно, не простым рабочим — завхозом. За топор он теперь и дома не брался, дрова готовые нам привозили. Руки стали белые, пухлые. Мать подсмеивалась: «От водки барином стал». Он сердился, а если пьян был — не стеснялся матом ответить. Устыжался, должно быть, своей легкой жизни, но и прежней уже не хотел. Он лихо щелкал на счетах, разбирался в накладных, в дебетах и кредитах, в товаре и торговле. И этого было достаточно. После бурана отец пошел в тайгу к рабочим, нес несколько буханок хлеба, консервы, бачок спирта. Снег был гибельный, лыжи проваливались, дороги — никакой. Шел наугад, свалился в засыпанную бураном речушку, вымок. Выбрался, обледенел. Заледенели лыжи. Выпил спирта и, уже не помня себя, уснул. Его нашли через сутки, он сидел привалившись к лиственнице, открытыми ледяными глазами глядел на потухшие головешки. Нашли двое рабочих, их послали из зимовья за хлебом. Привязали веревками к лыжам и так, сидячего, притащили в поселок…

Хватит или дальше рассказывать? Мне что-то ворошить это трудно. И теперь жутко. Да и мало интересного. Разве что такая деталь… Весь поселок высыпал встречать сидячего мертвеца, я сбоку бежал, все хотел заглянуть в лицо — не верил, что отец неживой, — потом споткнулся, схватился рукой за его плечо и под телогрейкой почувствовал твердое, как камень… Ну, еще… Его положили в домик-морг у больницы, домик натопили. Мы прибегали, заглядывали в окна и видели, как он понемногу расправлял ноги и руки, вытягивался, будто удобнее укладывался на голом длинном столе…

Мать голосила, бабка сокрушалась, что нет попа, и опять была брага, еда, шум и ссоры. Все смутно, пьяно, потому что я тогда впервые по-настоящему напился. Тошнило, мальчишки вытаскивали меня на улицу, откачивали, как запойного мужика. Запомнились только слова седенького старичка, из приезжих и, видимо, тоже крестьянина. Он встал над гробом, когда тот поставили на мерзлые комья вырытой земли рядом с могилой, помял сухонькими ручками шапку, сказал тихую речь об отце и закончил словами: «Сильный был человек, потому и не выдержал нетрудной жизни».

Вот и все об отце. День его похорон был днем конца моего детства. Я начал делать бочки, зарабатывать деньги. Потом надоело — стружки, пыль, одно и то же каждый день. Ушел рыбаком в бригаду… Ну, довольно пока? Помолчим, может? Очистимся от слов и переживаний — побудем просто так в природе.

На сегодня — под завязку. Да и о чем дальше говорить будем? Пусть моя исповедь длиннее протянется — как бы вторую жизнь проживу. Лучше порыбачим как следует. Смотри, удочки в лунках пристыли. Меняй наживу, шевелись, а то нам Машенька задаст — на жареху не добудем. Во! Смотри, какой бык у меня рогатый, головатый. Как хвостом лупит, будто лед пробить хочет. Никчемная рыбка. Но есть любители, едят, хвалят. Возьми, попробуй. А у тебя что? О, навага — это лучше. Пошла разнорыбица. Корюшка кончится: отгонит ее «крупняк». Наважка-то какая — красотка. Гладкая, голубая, с беленькими усиками. И глаза — выпуклые, синие, как из стекляшек. Однако на сковородке она еще красивей будет, а в желудке — в удовольствие перейдет, зенки прижмуришь, как кот замурлычешь. Смешно? Я свои прибаутки сразу сочиняю, не записываю и печатать не собираюсь. Бери, заработаешь — магарыч с тебя.

А все-таки хорошо — просто существовать, как деревья, как рыбы. Перестал вспоминать, и жизнь другая стала: легко дышать, смотреть, двигаться. Будто ничего не было, будто есть жизнь без памяти — чувствуешь только, что она течет, как в дереве, как в рыбе. И это, наверно, самое прекрасное, потому что не может человек жить ни прошлым, ни будущим без существования в настоящем — хоть какого-нибудь (лишь существуя, мы можем заботиться о памяти, мысли). Вот я и думаю: сначала та минута, которая течет в тебе, потом — все другое.

Сидим мы с тобой рядом, болтаем. А время течет в нас, течет в реке, в деревьях, в рыбах — разом во всем, с одной скоростью. И перед каждой минутой, которая еще не настала, нет ничего — ни земли-планеты, ни нас, ни наших воспоминаний, ни будущего. Мы все, всегда на краю времени. На краю неизвестности. История — воз, который мы тащим за собой в безвестность, который будут тащить другие, когда в нас оборвется время.

Прости. Это мой бред от одиночества и безделья. Я тоже сильный человек, и мне опасна «нетрудная» жизнь. Кажется, теперь довольно. Вон уже Машенька бежит, руками размахивает. Вытаскивай удочку, сматывай. Пусть мороз затянет наши лунки, как свежие раны.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: