Прибежала Тонька, сестренка Ивана, рыжая, босоногая, с худыми исцарапанными руками; сказала, сильно гнусавя — она даже летом страдала от насморка:
— Иван зовет.
Наська стала собираться. Поставила на подоконник зеркало, сняла платок и принялась расчесывать волосы. Она стыдилась часто заглядывать в зеркало, да и некогда было за хозяйством, и теперь с интересом смотрела на себя. Глаза спокойные, кроткие — как чуть зеленоватые капли воды; меленький нос в конопушках, будто куличное яйцо, а волосы совсем белые — о них Сашка Нургун сказал: «Самые модные теперь в городе».
Тонька чесала ногтями струпатые ноги, шмыгала носом и, норовя что-то сказать, тявкала, как щенок:
— Вот я, вот меня…
Наська обернулась.
— Вот меня, — выговорила наконец Тонька, — брат Василий будет учить читать. Не надо, говорит, в школу отдавать, сам научу.
— А ты в школу хочешь?
— Не-е, там все безбожные.
— В школе звонок звенит и девочки в чистых платьицах ходят…
Кусочком свеклы Наська чуть-чуть, чтобы никто не догадался, подкрасила обветренные припухшие губы, потрогала пальцем родинку на подбородке, вспомнила: «Меченая»…
— Ну пошли, сестрица.
Тонька бежит впереди, припекая ноги на горячем песке. Улицу всю занесло песком с берега, песок желтыми сугробами привалился к окнам и стенам домов.
Солнце греет плотно, крепко — солнце сахалинской осени. Дни стоят полные света, но невеселые: волны прибивают старые, хрупкие панцири крабов, побитую о камни морскую капусту; лиственницы гуще сеют подсушенную мягкую хвою, и веет из леса грибной грустью. Где-то над морем холодеет воздух, по утрам ложится на землю крупная холодная роса. Грубеет трава на болотах, и жалобно, надсадно стонут выпи от предчувствия дальнего полета. Но солнце греет — греет в награду за длинную сырую весну, короткое лето.
Наська всматривается в дома, они провожают ее пустыми окнами, от них пахнет разогретой смолой, теплой прелью; длинные керамические трубы, по-японски выведенные в стены, кое-где надломились острыми коленами, и под ними на песке жирные пятна сажи.
В доме с кирпичной трубой и русской печью сквозь окно и дверь виднеется на стене цветная картинка. Она посерела, сморщилась, но если войти и присмотреться, то можно разглядеть хмурое грозовое небо, босоногую девчонку, ее круглые страшные глаза, которые видят даже сквозь пыль; девочка несет за спиной малыша с такими же глазами, над ними грязное жуткое облако… Нет, не облако — это сырость разъела бумагу. И только внизу, где кончается картинка, можно прочитать, если провести пальцем по пыли: «Дети, бегущие от грозы». Фамилия художника оборвана, остались буквы: «К. Е. Ма…»
Тонька остановилась, перехватила Наськин взгляд, сказала:
— Здесь председатель жил.
— А ты откуда знаешь?
— Мамка говорила. Еще говорила, он теперь начальник какой-то.
Наська вспомнила Петьку, сына председателя (это он приклеил в своей комнате картинку), его оленьи унты, самые красивые в поселке, его двойки по математике и пятерки по рисованию. Он любил книги о рыцарях и презирал девчонок… Сейчас Петька учится где-то в институте, а отец работает директором большого рыболовецкого совхоза. Знает ли Петька, что картинка до сих пор висит на почерневшей, загнивающей стене?
— А в том доме Селяниновы жили, — сказала Тонька и вытянула руку к узкому проулку, занесенному зыбким чистым песком.
Да, в том доме, с надорванной под окнами доской и выпавшими из пустой стены сухими бурыми водорослями, жили Селяниновы. Большая семья, человек двенадцать. Младшие ходили в школу, старшие все работали. Старик Селянинов часто справлял праздники — именины, свадьбы, удачные заработки, выпивал и хвастался: «Мы, Селяниновы, опора колхоза. Мы — как соль — ко всему приправа». Старик почему-то не любил коров и держал коз, целое стадо белых драчливых коз. Когда их гнали по селу, они бекали и дружно щелкали костяшками ног…
За Селяниновыми — домик врача Когана. Он был похож на всех докторов из книжек и немножко на Айболита — худой, с бородкой, в очках. От него пахло йодом и карболкой, он часто поправлял галстук, будто прижимал руку к груди, и смотрел прямо в глаза. Коган жил один, уехал вместе со всеми…
Дальше, чуть на отшибе, в беленом доме жил капитан колхозного катера Тимошкин с толстой плаксивой женой Аксиньей. Тимошкина побаивались мальчишки: он был всегда небрит, в скрипучей брезентовой куртке, говорил насмешливо и каждому старался крутнуть ухо. А тетя Аксинья по всякому пустяку плакала, бегала к соседям и, вздыхая, передавала разные новости. Теперь от их дома осталась гора золы и пепла с обгоревшей железной японской печкой на самом верху: летом в дом ударила молния. Сашка Нургун рассказал о пожаре Аксинье, она заплакала: ей обидно стало — почему сгорел их дом, а не какой-нибудь другой. Может, это к беде?..
Тонька бежала впереди, мелькало ее старенькое, засиженное сзади платье. Потом остановилась, ожидая Наську, и стали видны ее колени — красные, шелушащиеся: непослушную, крикливую Тоньку заставляли подолгу молиться стоя на коленях.
Наська пошла медленнее около длинного, с прогнувшейся крышей дома. Это — школа. Была школа. Здесь устраивают ночлеги охотники. Потому, наверное, что дом ближе к морю и в четвертом классе не выбиты окна. В холодные дни ночлежники отрывают от забора доски, разжигают в физзале костер. Там много пустых бутылок, консервных банок, гильз. Углы забиты слежавшимся прелым сеном.
Тонька счастливо засмеялась:
— Когда приезжают, чем-нибудь хорошим меня угощают. Один, с бородой, каждый раз мне шоколадку привозит.
Наська вздрогнула от жалости к Тоньке, у нее погорячели глаза.
— Знаешь, Тонь, — в порыве нежной, непонятной обиды проговорила она, — давай приберем одну комнату, в первом классе, и ты будешь ходить в школу, а я — учить тебя.
— А брат Василий как? — удивленно и тупо спросила Тонька.
— Что нам Василий!
— Ладно, — неуверенно согласилась Тонька, и Наська почувствовала страх и грех. «Господи, прости меня…» — прошептала она, и покаянье еще больше смутило ее. Глядя себе под ноги, оглохнув ко всему, Наська пошла дальше, нащупывая ногами дорогу.
Только у речки, окунув ноги в остро текущую воду, она оглянулась, сказала цепко следившей за ней Тоньке:
— Правда, холодная вода?
— Не-е, я купаюсь. Скоро брат Василий папку с мамкой и Ивана искупает.
— Вы что, совсем в баптисты переходите?
— Совсем… — с молитвенной кротостью ответила Тонька.
Наське стало смешно, она дернула Тоньку за слипшиеся сосульками волосы, побрела через речку: хотелось увидеть «брата Ивана».
Дом Коржовых, рубленный из лиственничных хлыстов, под железной крышей, стоял у обрыва и яркими ставнями смотрел за речку, поверх мертвого поселка, на крепкий новый дом Наськиного отца. Вечерами они перемигивались красными огнями керосиновых ламп.
Наська поднялась в гору по горячей песчаной тропинке, остановилась передохнуть, оправила платье. Тонька ждала ее, открыв глухие воротца в заборе, и нетерпеливо брякала цепью со щеколдой. На крыльце сидел брат Василий, умно щурился, что-то говорил; завидев Наську, младенчески светло улыбнулся.