…Вблизи аэродрома дорога, к счастью, оказалась тоже расчищенной, — немцы оживились, загалдели веселей. Часовой у знакомого шлагбаума, не дослушав их, махнул рукой в сторону двухэтажного дома, стоявшего в особинку вне огороженной территории, Вовка потянул салазки к нему.
Один из немцев вошел в двери и через недолгое время появился снова в паре с солдатом, тут же направившимся к увязанным вещам. Костька теребил зубами затянутый намокший узел, но вещи можно было вытянуть и не развязывая веревки, что солдат и сделал, захватив под мышки сумку, а в руки — по чемодану. Остальное забрали фельдфебели. Один за другим скрывались они за хлопавшей створкой, вот к ней шагнул последний, самый высокий, тот, с которым Вовка договаривался на вокзале.
— Пан! — глухо крикнул ему Костька — Вовка еще, кажется, не отдышался с дороги.
— Вас ист лёс? — повернулся немец.
Костька с трудом проглотил тугую слюну, мешавшую говорить и дышать, и показал на пустые салазки:
— А как же с нами?… Далеко-то как!.. И назад еще… Мы же вам везли… Вы даже не помогали… Гебен мир брот!..
— Ихь ферштейн нихьт… — Фельдфебель взялся за ручку. — Гейт, гейт раус!..
Дверь стукнула в последний раз.
Потом, среди возгласов и шума, за окном второго этажа раздался какой-то щелчок, вызвавший хорошо слышимое оживление. Это выстрелила пробка шампанского.
…До тех пор покуда снежная завесь не размыла очертаний отдалившегося дома, Костька с Вовкой молча оглядывались, останавливались, чтобы лучше рассмотреть место у дверного проема: несколько раз казалось, что из него кто-то вышел и стоит, глядя вдоль дороги, и даже поднял руку… Потом на них крикнул часовой от шлагбаума, и они, уже не оборачиваясь, поплелись к городу.
Литков зашел в середине дня. Вытащил что-то завернутое в тряпицу из-за пазухи, протянул, ощериваясь:
— Домой нес, а жаловаю тебе…
Ксения молчала, руки не поднимались принять подношение. Егор был возбужден.
— Ну чего ты, едрена-вошь!.. — Нетерпение и досада мигом замутили его глаза. Он ткнул завертком Ксении в грудь. — Чего ты ломаешься? Да таких, как ты, счас — только палец загни… Ты об ком думаешь? Ты какой капитал скопить собралась? — Он зацепил свободной рукой и задрал ей подол.
Ксения даже не отстранилась — как стояла посреди сеней, так и осталась стоять, пока Егор не отпустил юбку, не убрал с глаз открывшийся край рубашки. И рубашка эта, скроенная из деревенского полотна, тоже добавила свое: «Через силу надрывается, а, гляди ты, в рубашке!.. Едрена-вошь!..»
Он положил гостинец наземь, возле ее ног, раздышался.
— Ну, не будем… Чего нам делить? — сказал, заглядывая в застылое лицо.
Ксения опять промолчала, и это можно было понять как первую уступку и осознание безвыходного положения, в котором она вдруг оказалась. Егор решил не вспугивать ее дальше.
— Съехали постояльцы? — прислушался он к звукам дома.
— Съехали.
— К Трясучке перебрались…
Это был не вопрос — так, разговор про все, что есть и было, и Ксения промолчала.
— А с сыном-то что подтвердилось?
— Воспаление двухстороннее…
— А я слыхал, тиф?
— Дак и постояльцы думали, потому и съехали, — сказала Ксения, вздохнув.
— Пожалела, никак? — Литков выгнул брови.
— Пожалеешь. Они и дрова свезли.
— Возвернуться не надумают ли?
— А кто ж их знает, захотят — дак не спросят…
— Да это да, захотят — дак ничего не попишешь.
Ксения поежилась, сделала движение к двери:
— Замерзла я…
— Отогрею, вот приду вечером… — Литков, чтоб она не успела ничего ответить, шагнул к выходу и с порога кивнул на узелок — А это поджарь, подкрепися…
В тряпке было коровье легкое — свежее, рыхлое. Затворив за собою зальную дверь, Ксения долго рассматривала Егоров подарок, вздыхала, как от тяжелого горя, ловила ухом движение в запечье, снова ставшем спальней для ребят. Потом опустилась виском на руки, сложенные на столе, и без надрыва, без всхлипов заплакала.
Поднял ее Вовка, вернувшийся со станции. Ксения открыла ему, приняла из рук мешок с горстью щепок на самом дне, что удалось ему насобирать в тупиках и на маневровых ветках, где формировались товарные составы, стала собирать обед. Вовка, отогревая руки, ушел за печку, зашептался там с Костькой. Они всегда много о чем шушукались, Ксения, улавливая порой тихий перебивчивый разговор, терялась в их горячих планах и надеждах. Смешно, кажется, было слушать такие загадывания на удачу или находку или еще какую манну небесную, но и у самой в такие минуты в ногу с ребячьими сердце подхватывалось в светлых тайных ожиданиях…
А чего же ждать в жизни такой? Чего же, господи? Ни подмоги, ни защиты ни от кого, словно брошенные и забытые. Человек с работой в одиночку не прокормится, а куда же с детьми деваться? Нюрочка — вечный живчик — умеет выплыть, приспособилась солдатам стирать, что ближе к дому, — определились одни и те же, регулярно к ней носят. Нюрочка… Нюрочка все доводит до лучшего вида, потому и носят; она с девками своими, не смотри что малы, и накипятит, и нагладит, высушит в сарайке на морозе. И дух-то от белья такого, что от нового. Как баре получают, паразиты… А все же снимись часть с Городка да отойди куда, что она опять станет делать со своим хвостом? Тут, глядишь, хлеба четвертушка, сахару горсть перепадет, обмылки остаются…
Она вот сама тоже работу нашла, хоть какое-то подспорье в марках или рублях — одинаково берут: за марку — десять наших… Целыми днями не разгибает спины, моет полы и лестницы текстильмашевского клуба. Теперь там другие картины показывают, она видит иногда, когда предварительно настраивают аппарат: то хорошо выученные солдаты длинными ровными строчками шагают мимо трибун, а кругом народ, тоже большие тыщи, кричит и ликует, то тучи бомбовозов рядами гудят в небе и сеют россыпью бомбы, а внизу, на земле, как на карте, блескуче лопаются дымные пузыри… Или — во все полотно — Гитлер в фуражке, с откинутой к плечу правой рукой и с зажатой перчаткой — в левой… Гитлер то и дело опускает руку и перебрасывается коротким словом с услужливыми господами: он едва повернется, а они уж и глаза навстречу… Неужели из-за одного него, из-за одного этого человека пошло все неисчислимое горе? И война, и голод, и такая гибель всего?.. Как страшно-то, господи!
Лина вон опухла вся…
Мысль о соседке словно подстегнула к делу Ксения зашевелилась быстрей: развернула на печи старое ватное одеяло, в котором сберегала в тепле чугунок с похлебкой, позвала ребят к столу.
Костька вышел бодрей, чем обычно, не терпелось показать, что уже набрал силенок. Ночевка в поле после пустого подвоза немцам на аэродром стоила ему лиха — отозвалась тяжелой простудой с красной сыпью. Миронова бабка — знакомая старуха знахарка с Выгонки, — к которой Ксения обратилась за помощью, дала сушеной ромашки, каких-то корешков, велела поить настоями Вовка дежурил, менял на горячей Костькиной голове полотенце со льдом, подбодрял его, было такое, что тот и слова произнести не мог от жара и бессилия. Немцы, посчитав, что у больного сыпняк, перебрались к Логвиновой инженерше, Трясучке, в тот же день Ехим прислал санитара, который и опознал болезнь — не тиф, а двухстороннее воспаление легких, — и приходил еще два раза, делал уколы. Лекарь этот принес и порошков, объяснил, когда надо принимать их больному, ребята все поняли Видно, у Ехима у самого такие же вот дети дома остались, все может быть…
Худой, ослабший, Костька сел на свое место, сладкий дух разваренной ржи заставил всех притихнуть. Рожь перед варкой обжаривали до румяного вида, так она быстрее поспевала в супе, приятнее было ее жевать. Суп был редким, зерна едва покрывали дно тарелки, не тронутая мутью жижка требовала соли — густой, ядовитой, острой соли, от которой оживает язык и проясняется каждая жилка…
— Я положила соли. Все, что было, кинула, — сказала Ксения, делая вид, что ясно ощущает ее во рту. — А сейчас пойду на базар — у меня имеется, что обменять, соль там всегда есть. Ужин у нас сегодня будет на все сто.