— Врач велел передать, что всё у тебя, браток, в целости. Глаза невредимые. Затылок, щёки обгорели, да спина малость. Поляки тебя подобрали. А когда наши вошли в город, они тебя сюда доставили. Не паникуй, браток, засни. Сон все болезни вылечивает. Спи.

Ожоги заживали медленно, особенно на лице, но дней через десять Афанасьев уже ковылял по палате. Всё здесь было непривычно, не так, как у нас. Госпиталь размещался в старой красивой гимназии, а сёстрами милосердия были самые настоящие монахини, добровольно вызвавшиеся ухаживать за ранеными русскими и поляками.

В длинных халатах, худенькие, испуганные криками раненых, личиком беленькие, услужливые. Особенно поражал головной убор — и не косынка, и шляпа не шляпа. С чьей-то лёгкой руки стали называть их «летучей мышью». И вправду, похоже.

Одна монашенка, совсем ещё подросток, звали её Кристиной, всё суетится у койки Алексея Николаевича. Простыню поправит, подушку подобьёт. Вишни носит, яблоки недозрелые из дому. Глядит он на неё сквозь щёлки бинтов, хочет улыбнуться, да боль страшная получается. Щёки покрылись жёсткой болезненной кожурой, зудят. Просит он её письмо написать — рука правая в гипсе. Не умеет по-русски, извиняется. Майор-сосед помог. Письмо было немногословным: «Милая моя Шура. Получишь похоронную — не верь, живой я. Скоро поправлюсь, пойду добивать фашистов».

Целую неделю Алексей Николаевич просил у врачей разрешения сходить в город. Его и слушать никто не хотел — раненого с постельным режимом на прогулку? — как бы не так. Но упросил всё-таки. Новый хирург — молодой лейтенантик, только что из медицинского института — понял его, отпустил на часок с условием, что Афанасьева будет сопровождать медицинская сестра.

Надо было видеть, с какой радостью и гордостью повела Алексея Николаевича по своему городу Кристина. Глаза её лучились, нежные тонкие руки заботливо поддерживали Афанасьева. «Глядите, — говорило всё её существо, — я веду русского героя-танкиста, нашего самого первого освободителя».

В левой руке у Афанасьева — старинная суковатая палка, подарок отца Кристины, голова ещё в бинтах, на ногах — растоптанные шлёпанцы. Идут они медленно, молча. Люди останавливаются, глядят на них, а Афанасьев торопится туда, на площадь.

Он узнал её сразу. Полукруглая, с большим домом посредине. Пройдя по ней несколько шагов, он остановился, окаменел.

«Лучше бы я ослеп, чем видеть такое», — прошептал, едва разлепляя не зажившие губы.

Посреди площади стоял чёрный, разорванный танк, похожий на искромсанную, полыхавшую в огне консервную банку. Тяжёлая стальная башня лежала метрах в тридцати от него. Кристина подвела Афанасьева к башне. Застонав, он сорвал с лица надоевшие бинты. Ему надо было видеть всё это не через узкую прорезь, а широко открытыми глазами. Он запоминал эту площадь на всю жизнь. На чёрной башне белела простая фанерная дощечка. Зелёной краской наспех были выведены слова:

«Экипаж этого танка геройски погиб,

первым ворвавшись в Люблин.

Вечная слава танкистам:

младшему лейтенанту АЛЕКСЕЮ АФАНАСЬЕВУ,

механику-водителю АЛЕКСАНДРУ ЯКОВЕНКО,

наводчику ИВАНУ ЖИЛИНУ,

радисту ИБРАГИМУ МАНГУШЕВУ,

младшему механику АЛЕКСАНДРУ УШЕНИНУ.

Спите спокойно, дорогие товарищи,

мы отомстим за вас…»

Возвратились они в госпиталь, и Афанасьева словно подменили. Он перестал разговаривать с соседями, не отвечал на заботливые вопросы Кристины — день и ночь лежал с открытыми глазами на своей жёсткой койке. Никого не хотел видеть, не хотел ничего слышать. А тут ещё и писем не было из дому.

Двадцать четвёртого августа, утром, как всегда, в палате читали вслух свежие газеты. Алексей Николаевич лежал, закрыв глаза, думал что-то своё. Вдруг он услыхал свою фамилию. Медленно оторвал голову от подушки. Окна были чуть зашторены, и он различил, что читали «Комсомольскую правду». Поднялся, зашлёпал по паркету босыми ногами. Протянул окрепшую правую руку за газетой, поднёс близко к глазам. Там был напечатан Указ о присвоении ему посмертно звания Героя Советского Союза.

Пошёл назад, упал на кровать, накрылся подушкой. Целый день пролежал, отказывался от еды. «Родные мои ребятки там, в танке, а я вот живой», — стучала в голове мысль.

В том же Указе звание Героя Советского Союза было присвоено и Саше Яковенко. Ваня Жилин, Саша Ушенин, Ибрагим Мангушев посмертно награждались орденами Отечественной войны.

Теперь Афанасьев целые дни просиживал на улице, неподалёку от госпиталя, караулил проезжающих танкистов. Он передавал с ними записки и ждал, нетерпеливо ждал. И дождался. Через неделю прямо к госпиталю подкатил на танке адъютант командира бригады. Привёз Афанасьеву новенькую форму, лейтенантские погоны…

Бригада стояла на отдыхе, и встречали Афанасьева всем коллективом. Воскресший из мёртвых! Первый Герой в бригаде!

Назначили Афанасьева командиром знаменного взвода. Высшую честь оказали — беречь, как зеницу ока, армейскую святыню — знамя гвардейской 58-ой танковой. Полковник Пескарёв перед строем вручал.

На алом полотнище красовался новенький орден Красного Знамени — награда за взятие Люблина. С этим знаменем Афанасьев прошёл до конца войны. Нёс его в июле 1945 года по Красной площади на параде Победы.

«Что-то не очень складно, может, надо было иначе», — думал Афанасьев, перечитывая написанное. Письмо вышло большое, двадцать страниц мелким почерком.

«Дорогой товарищ, дорогой друг! — писал в конце Алексей Николаевич. — Есть у меня к тебе просьба. Лет пять назад ко мне приезжал один военный историк из Москвы и рассказал о страшном деле, которое он узнал из польских газет и книг.

Фашисты понимали, что рано или поздно Люблин возьмут советские войска. И они решили сделать с городом то же, что и с Варшавой. Незаметно, ночами гитлеровцы начинили взрывчаткой подвалы центральных кварталов вашего города. Было заложено несколько тысяч тонн мин, снарядов, тола — целый железнодорожный состав. Оставалось только повернуть ручку динамки.

Но, как ты знаешь, немцам не удалось осуществить свой замысел. Историк говорил, что этому помешали мы — наш 164-й и танк Марышева. Возможно, это и так. Потому что слишком уж неожиданным для фашистов было наше появление в Люблине. Поднялась паника, гитлеровцы стали спасать свою шкуру. Когда я лежал у вас в госпитале, ребята говорили, что немецкий комендант Люблина не успел смотать удочки, просидел в подвале два дня, а на третий сдался в плен. Так что переполох, конечно, был.

Историк рассказывал, что дома „с начинкой“ сапёры разминировали быстро, но летом 1959 года у вас чуть не произошло несчастье. Якобы в центре города на месте старого сквера экскаватор рыл котлован под громадное здание универмага и наткнулся на штабель ржавых снарядов. Вызвали сапёров Войска Польского, и те почти месяц вывозили немецкие „сувениры“.

Вот такова суть этого дела. Я очень прошу тебя, вышли мне какую-нибудь книгу, брошюру, где писалось бы об этом случае. Сам понимаешь, для меня это очень важно.

Спасибо тебе за открытки. Ты попал прямо в цель. Мне сейчас особенно часто вспоминается Люблин. Закрою глаза и вижу себя в Люблине. Только я не раненый иду с монашенкой, а брожу по вашим улицам молодой-молодой, в белой рубашке. Город ваш — в зелёных скверах, белокаменный, люди улыбчивые, весёлые. А то вижу, как несу я на ту полукруглую площадь цветы. Там ведь могила моих товарищей-танкистов, моих побратимов.

Собираюсь приехать в Люблин на 25-ю годовщину освобождения города. Вот тогда мы с тобой свидимся, поговорим.

Низкий поклон твоей покойной маме, твоим соседям. Я жив, и настроение у меня бодрое — собираюсь жить до ста лет, всем смертям назло».

БЕРЁТЕ НАС В КОМПАНИЮ?

Неделя в Койкарах пролетела быстро, как один день. Лето разгоралось. Июльские дни были ленивые, томные от жары. Алексей Николаевич вставал на зорьке. Шёл через лес, и сапоги его тонули в густо-зелёных пружинистых моховищах, оставляя лишь на минуту влажный чернеющий след. Холодные, росные травы били его по ногам, но он смотрел вверх, туда, где вершины сосен золотило восходившее солнце, откуда летел на просыпающуюся землю звонкий птичий гомон. К запахам смолы, муравейников примешивался пьянящий аромат кашки, земляники, иван-чая.

Утрами над озером висел туман. И тогда Киви-ламби казалось загадочным, бескрайним. Пахло рыбой, гниющими валежинами. Тишину будили гагары. Они громко хлопали крыльями по воде, после длинного разбега тяжело поднимаясь ввысь, невидимые пробивали туман. Вырвавшись из сырой пелены, кричали радостно и дерзновенно.

Солнце сжигало туман. Ему на помощь спешил лёгкий северик, загоняя сероватые облачка в тростник, разрезал их тонкими суставчатыми прутьями.

Сколько раз видел всё это он в своей жизни? Тысячу, две, может ещё больше. Но всегда всё увиденное воспринималось с неослабевающей остротой, с непокидающим интересом. В такие минуты в душе происходили какие-то неуловимые движения. Хотелось сидеть здесь весь остаток жизни. Хотелось, чтоб было вечное утро, чтоб солнце, разрезая лучами глубину озера, освещало чёрные спинки плотичек, мирно плывущих беззаботными стайками, грело быстроногих коричневых муравьев, пробегающих в вечных заботах по своей трудовой дорожке, ласкало его огрубевшие шершавые щёки.

В полдень, как всегда, Алексей Николаевич возвращался домой. По селу шёл медленно — спешить некуда, останавливался охотно, если кто из встречных заводил с ним беседу.

Похоже, что на этот раз его поджидала Нюрка — внучка двоюродного брата, востроглазая, веснушчатая девчурка. Ноги у неё вечно были в цыпках, на локтях ссадины, а волосы белые-белые, ну прямо льняная куделька. Звали её в селе Нюрка-зоотехник — всякое зверьё тянула она из лесу. У неё жили две ондатры, ёжик, которого она покрасила жёлтой краской, чтоб сразу было видно его в сарайчике, там же стояла большая клетка с кролями, но настоящей её гордостью и завистью всех мальчишек была небольшая ещё, но очень сообразительная овчарка Спутник.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: