Вскоре в Карелию пришла Советская власть. Поднялись койкарские бедняки на её защиту. Многие карелы шли в смертельный бой с беляками, белофиннами и англичанами.
Расстреляли белофинны Егора, брата жены Николая, одного из организаторов первой в Койкарах партячейки.
В том же двадцатом году на берегу родной Суны, на скалистой гряде, захваченный интервентами, принял смерть от английской пули второй шурин Николки-батрака — красный комиссар Алексей Фофанов.
Это в честь него, умного и справедливого, громкоголосого и смелого, главного правдоборца на селе, назвали таким же именем и сына Николая, который родился за год до революции — 15 октября 1916 года.
Как сквозь заиндевелое стекло Алексею видится лицо дяди-комиссара. Худое, скуластое, большие глаза, чёрная борода…
Помнит, как причитала бабушка, бегая по берегу реки, и как он, Алёшка, семенил за ней, хватаясь за полы старого полушубка.
Не нашли сельчане Алексея — красного комиссара, унесла его Суна.
Чёрный был для карел двадцатый год. Чёрным стал снег вокруг — спалили белофинны Койкары.
Для всей молодой Карельской республики это было тяжёлое время. С севера лезли англичане, с запада — белофинны, кулацкая контра голову подняла.
В том же двадцатом году, когда Алексею ещё не было четырёх лет, смерть первый раз приблизилась к нему вплотную, пробежала рядышком.
В погожий летний полдень койкарские ребятишки возились у реки, около широкого деревянного моста. Сейчас этого моста напротив Койкар нет, сгорел во вторую мировую войну.
Пускала малышня кораблики из толстой сосновой коры с берестяным беленьким ветрилом. Неслись по Суне коричневые лодочки под радостные ребячьи крики. Далеко-далеко белели крохотные паруса.
И вдруг из-за леса вылетела громадная серебристая чудо-птица. Стар и мал видели такое диво впервые. Кто в лес побежал с перепугу, кто шапки стал бросать от обуявшей вдруг непонятной радости. Многие думали, что самолёт-то наш, советский, а он вдруг бомбы стал бросать. В мост целил.
Ребятишки, как воробьи под градом, — кто куда. Кто под гору к избам, кто в речку прыгнул да поплыл, кто под мост залез.
Алёшка бегал по берегу и страшно кричал. Откуда ни возьмись выбежала тётка Фёкла, увидела Алексея, к нему бросилась.
Подбежала, схватила, а самолёт снова вылетает и низко так, низко, над самой водою. Бросил бомбу, не попал и на этот раз в мост, но упала тётка Фёкла, упала ниц, крепко прижав к груди Алёшку.
Улетел самолёт английский. Кинулись к Фёкле, а она не живая. Осколок в спине.
Под ней Алексея нашли, тоже без движения. Мать руки к небу вскинула, запричитала. Но тут Алексейка зашевелился. Живой оказался, живой.
Быстро, словно сизые голуби, летели дни. Шла новая жизнь.
Отец работал на сплаве, Алексей помогал по дому.
Дружки подойдут — Шурка Филиппов, Лёша Никитин, Сеня Амосов — кричат в окна, гулять зовут.
Но малые не бездельничали. Из лесу таскали отцовскими берестяными кошелями грибы, полные, с верхом, туески малины, брусники. Знали нетопкие, пружинистые, подсыхающие быстро болотца, где бывала морошка, сочная, янтарная.
Пуще всего на свете любил Алексей рыбалку. Сколько на памяти у него было луд озёрных, где рыба кишмя кишела! Знал, где по весне на Суне брали крутоспинные, широкие, как сковородка, лещи.
Лесные ламбушки манили его своей первозданной чарующей красотой. Там можно было целый день просидеть наедине с густыми мерно покачивающимися елями, слушать, как шуршит тонкий тростник. Птицы поют, рыбёшка резвится, сверкая серебром.
О чём только не передумаешь, какие только мысли не придут в голову…
В этом году в школу, в первый класс, а что потом?..
Был бы живой дядя Алексей, на рыбалку вместе ходили бы… Он, бабушка рассказывала, любил… Может, жил бы он в городе… И тогда можно было бы поехать к нему в гости, посмотреть на большие дома, на улицы, мощённые гладкими камнями.
…Интересно, кто придумал такие красивые названия озеркам: Коокой-ламби, Хейне-ламби, Хебо-ламби, Киви-ламби.
Киви-ламби ясно почему. Там посредине озера большой розоватый камень. Вот и назвали Камень-озеро.
По воскресеньям после обеда за деревней перед берёзовым поредевшим лесочком собирались все мальчишки Койкар.
Хромой пулемётчик Емельян Лаврентьевич Петров делил их на две команды, долго объяснял, кто будет разведчиками, кто в кавалерии, кто пулемётчиками. Проверял самодельные деревянные винтовки, пулемёты «максим», гранаты. Командиры выбирались. Однажды, к удивлению и неописуемой тайной радости Алексея, он был выбран командиром эскадрона, а в эскадроне были даже третьеклассники.
— Шустрый он, и сметка военная у него имеется, — рекомендовал старый красноармеец ратному войску Алексея.
«Войны» были рьяными и заканчивались поздно. В белые ночи игры были ещё привлекательнее, ещё таинственнее и правдоподобнее.
Для многих они стали первыми уроками, которые пригодились через пятнадцать лет… Пригодились и Алексею…
Осенью Алёша пошёл в школу. Раиса Ивановна Рыболовлева, первая учительница в Койкарах, посадила его на парту прямо перед собой.
— Мал ты слишком, как зайчонок в траве, среди таких рослых ребят, — сказала она, смеясь.
И стало всем весело, и все долго смеялись. Потом дети рассказывали про свою деревню, про рыбные ламбушки — учительница была приезжая, из Петрозаводска.
В школе интересно. Уроки пролетали быстро, и уходить никак не хотелось. В бывшем поповском доме было тепло и уютно. А Раиса Ивановна столько всего знает. И про паровозы, и про самолёты, и про Москву, и про Кремль…
Наступил, наконец, такой день, который Алексею вошёл навсегда в память. Самостоятельно он вывел в своей тетрадке:
«Пахом пашет полосу сохой».
Это было для него праздником. Он показывал тетрадку всем дома, бегал, накинув наопашь шубейку, к соседям.
Незаметно пришла весна. Сошёл лёд на Суне, пригрело солнце, выступила реденькая ярко-зелёная трава… И уже сидеть в поповском доме, за самодельными партами, стало в тягость.
Первый класс Алёша окончил славно. Хвалила учительница, и дома радости не скрывали.
— Подрос ты, парень, станешь отцу обед носить, — сказала мать как-то вечером. — Далеко ему домой нынче ходить со сплава-то.
А Николаю Ивановичу тихонько заметила:
— Ты уж его к воде не подпускай. Пусть в силу войдёт, а то от горшка три вершка.
Каждый день в полдень Алёша шел узкой тропкой вдоль Суны. Рядом, по большой воде, плыли сосны, ели. Глухо постукивали, натолкнувшись друг на друга, а порой над Суной разносился тревожный шорох — лес шёл сплошь по реке, чиркая даже о прибрежные камни. Река, казалось, была покрыта липкой коричневой чешуёй.
Узелок с едой оттягивал руку, и Алёшка не раз садился передохнуть.
«Прыгнуть бы на бревно, мигом домчался бы к мужикам», — думал Алексей. Он представлял, как дедушка Евстафеев, приставив козырьком ладонь, долго всматривается и, наконец, кричит своим громкоголосым басом:
— Гляди-кось, Николай, твой плывёт! Вот чёрт!
Алёша встряхивает головой, отгоняет мысли и идёт дальше. Подоспел он вовремя. Как раз мужики, воткнув багры в подгнившее старое бревно, поднимались на крутой берег. На обжитой полянке тлел костёр. Кинули на угли заготовленного смолья, повесили закопчённый пузатый чайник.
— Надо бы на реке нам ещё двоих оставить, Фёдор, — заметил Николай Афанасьев десятнику.
— Ништо. Ровно идёт лес. Пыжа не будет…
Перед Гирвасскими порогами Суна сужалась. Место это было опасное, и поэтому с обеих сторон вдоль берега километра на два стоял сплавной дозор. Стоял, не сводя глаз с норовистой реки. Сплавщики споро подталкивали брёвна, застревавшие по берегам, разворачивали те, что пытались стать поперёк хода. Пуще всего боялись залома.
…Отец ел щи из небольшого чугунка. Хлебал не спеша, чинно, аккуратно облизывал за каждым разом большую деревянную ложку. Алексей сидел поодаль, строгал ножом толстый кусок сосновой коры, делал поплавки для невода.
Ровно шумела Суна. И вдруг внизу раздался страшный треск. Сплавщиков будто ветром сдуло. Они скатились с крутого берега, схватили багры, но уже было поздно. Снова послышался треск, и река замерла. Лес остановился. Впереди на пороге остановился. Сзади коричневая чешуя ещё двигалась, жила, но уже как-то по-другому — медленно, спокойно.
Сплавщики бегали по застывшей реке, ловко перескакивая с бревна на бревно, держа поперёк багор — если соскользнешь, нырнуть с головой не даст.
Залом был на первом пороге. Туда не добежишь, не сдвинешь бревно, потому что возвратиться на берег уже будет нельзя никак — понесёт и, как жернова, размелют тебя острые подводные камни.
Сплавщики собрались на берегу. Стояли молча, ждали, что скажут дед Евстафеев и десятник Фёдор.
— Бревно тое вижу. Вон оно там торчком стоит. Оно и заклинило, — гудел Евстафеев, глядя из-под ладони на залом.
— Туда лезть — верная гибель, — сказал Иван Рыкачев, старый сплавщик, человек не робкого десятка.
— Из-за обеда прозевали, будь он трижды… — ударил шапкой оземь десятник и сел на валун, обхватив голову руками.
— Слышь, Никола, а ежели твоего мальчонку на верёвках подымем? Помнишь, как когдась делали? — неожиданно сказал Евстафеев.
Все стали искать глазами Алёшку. Тот сидел высоко на краю обрыва, подтянув к подбородку коленки, смотрел вдаль, на пороги, где круто ходили белые гребни.
Потом мужики перевели взгляд на Николая. Он стоял, опустив голову, руки его одеревенели. Медленно стянул с головы старый, вылинявший картуз, поклонился в круг.
— Граждане сплавщики. Один он у меня. Как жить-то без помощника стану?
Стояла такая тишина, что слышно было, как тяжело и часто дышал Николай Афанасьев.
Старик Евстафеев ступил к нему, обнял большими чёрными руками, а потом тоже снял свою шапку.