Что в подзорные трубы я вижу,
поднимаясь на башню во мгле?
Почему так печально завишу
от чего-то былого во мне?
И, смотря с высоты виновато
на уснувшую пропасть Арбата,
отчего так поспешно и вдруг
инструмент выпускаю из рук?
Спят в постелях своих горожане,
спят с авоськами, спят с гаражами,
спят тревожно на правом боку…
Изготовилось тело к прыжку.
Вон из пятен ночного тумана
появляется вдруг вдалеке
моя стройная старая мама —
чемоданчик фанерный в руке.
Он, пожалуй, минувшая мода,
но внутри, словно в дебрях комода,
что давно развалиться готов,
фотографии прежних годов.
Память, словно ребенок, ранима
и куда-то зовет и зовет…
Все печально, что катится мимо,
все банально, что вечно живет.
И живу я вот с этой виною
на двадцатом ее этаже
между тою и этой войною,
не умея спуститься уже.
Как мне нравится по Пятницкой в машине проезжать
Восхищения увиденным не в силах я сдержать.
Кораблями из минувшего плывут ее дома,
будто это и не улица — история сама.
Но когда в толпе я шествую по улицам Москвы,
не могу сдержать отчаянья, и боли, и тоски.
Мои тонкие запястья пред глазами скрещены,
будто мне грозят несчастья с той и с этой стороны.
Как нелепа в моем возрасте, при том, что видел я,
эта странная раздвоенность, растерянность моя,
эта гордая беспомощность как будто на века
перед этой самой Пятницкой, счастливой, как река.
Переулок Божественным
назван мной для чего?
Чтобы слогом торжественным
возвеличить его?
Для того, чтоб из вымысла
на московскую твердь
как волной его вынесло
посиять, пошуметь?
Видно, прозвище прежнее
без опоры в судьбе:
так, пустое, небрежное,
ни тебе — ни себе.
Видно, прежнее прозвище —
как чужак меж людьми:
у него не допросишься
ни воды, ни любви…
А в сегодняшнем имени
есть сиянье из тьмы,
что-то доброе, сильное,
что утратили мы.
Просто есть в нем для города
не на год, не на час
что-то вечное, гордое,
словно это про нас.
Гомон площади Петровской,
Знаменка, Коровий вал —
драгоценные обноски…
Кто их с детства не знавал?
Кто Пречистенки не холил,
Божедомки не любил,
по Варварке слез не пролил,
Якиманку позабыл?
Сколько лет без меры длился
этот славный карнавал!
На Покровке я молился,
на Мясницкой горевал.
А Тверская, а Тверская,
сея праздник и тоску,
от себя не отпуская,
провожала сквозь Москву.
Не выходят из сознанья
(хоть иные времена)
эти древние названья,
словно дедов имена.
И живет в душе, не тая,
пусть нелепа, да своя,
эта звонкая, святая,
поредевшая семья.
И в мечте о невозможном
словно вижу наяву,
что и сам я не в Безбожном,
а в Божественном живу.
Чем дальше от Москвы, тем чище дух крестьянства,
тем голубей вода, тем ближе к небесам.
Гармоники лесной завидно постоянство,
и гармониста чуб склоняется к басам.
Мелькают пальцы в ряд, рискованно и споро,
рождается мотив в сентябрьском огне,
и синие глаза как синие озера…
Но бремя тяжких дум на их песчаном дне.
Как сладко в том краю, чужих невзгод не зная.
Чем ближе к небесам — тем ненаглядней твердь.
И плачет о своем гармоника лесная,
и на ее слезу попробуй не ответь.
В чаду кварталов городских,
среди несметных толп людских
на полдороге к раю
звучит какая-то струна,
но чья она, о чем она,
кто музыкант — не знаю.
Кричит какой-то соловей
отличных городских кровей,
как мальчик, откровенно:
«Какое счастье — смерти нет!
Есть только тьма и только свет
всегда попеременно».
Столетья строгого дитя,
он понимает не шутя,
в значении высоком:
вот это — дверь, а там — порог,
за ним — толпа, над ней — пророк
и слово — за пророком.
Как прост меж тьмой и светом спор!
И счастлив я, что с давних пор
все это принимаю.
Хотя, куда ты ни взгляни,
кругом пророчества одни,
а кто пророк — не знаю.