1963
«Я умел не обольщаться…»
* * *
Я умел не обольщаться
даже в юные года.
Но когда пришлось прощаться,
и, быть может, навсегда,
тут уж не до обольщений
в эти несколько минут…
Хоть бы выпросить прощенье,
знать бы, где его дают.
Не скажу, чтоб стал слезливей
с возрастом, но всякий раз
кажется, что мог счастливей
жребий выпросить у вас.
Впрочем, средь великолепий,
нам дарованных судьбой,
знать, и вам не выпал жребий
быть счастливее со мной.
«Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?..»
* * *
Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?
Отчего же вы не вслушались в слова мои, когда
кто-то властный наши души друг от друга уводил?..
Чем же я вам не потрафил? Чем я вам не угодил?
Ваши взоры, словно пушки, на меня наведены,
словно я вам что-то должен… Мы друг другу не должны.
Что мы есть! Всего лишь крохи в мутном море бытия.
Все, что рядом, тем дороже, чем короче жизнь моя.
Не сужу о вас с пристрастьем, не рыдаю, не ору,
со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру
и на гордых тонких ножках семеню в святую даль.
Видно, все должно распасться. Распадайся же… А жаль.
Мой почтальон
Всяк почтальон в этом мире, что общеизвестно,
корреспонденцию носит и в двери стучит.
Мой почтальон из другого какого-то теста:
писем ко мне не приносит, а только молчит.
Топчется в темной прихожей в молчании строгом,
круг оттоптал на пороге у самых дверей…
Радостный день и объятия там, за порогом,
горестный мрак и утрата в пещере моей.
Мой почтальон презирает меня и боится,
жаждет скорей от меня отбояриться, плут…
Там, за порогом, мелькают счастливые лица,
там ни о чем не жалеют и писем не ждут.
Вот наконец, изгибаясь и кланяясь, что ли,
словно спасаясь, бежит по обратной тропе…
Как он вздыхает легко, очутившись на воле!
Как ни о чем не жалеет, теряясь в толпе.
«Сестра моя прекрасная, Натела…»
* * *
Сестра моя прекрасная, Натела,
прошли года, а ты помолодела —
так чист и ясен пламень глаз твоих…
Возьми родную речь, горбушку хлеба,
и эти облака, и это небо
и раздели на нас, на шестерых.
Вот заповедь ушедшего поэта,
чья песня до конца еще не спета.
Сестра моя, всё — только впереди!
Пускай завистникам пока неймется…
Галактион когда-нибудь вернется,
он просто задержался по пути.
Средь океана слов и фраз напрасных,
не столь прекрасных, сколько безопасных,
как острова лежат его слова,
спешит перо как будто пред грозою…
Его глаза подернуты слезою:
поэты плачут — нация жива.
1967
Детство
Я еду Тифлисом в пролетке.
Октябрь стоит золотой.
Осенние нарды и четки
повсюду стучат вразнобой.
Сапожник согнулся над хромом,
лудильщик ударил в котел,
и с уличным гамом и громом
по городу праздник пошел.
Уже за спиной Ортачала.
Кура пролегла стороной.
Мне только лишь три отстучало,
а что еще будет со мной!
Пустячное жизни мгновенье,
едва лишь запомнишь его,
но всюду царит вдохновенье,
и это превыше всего.
В застолье, в любви и коварстве,
от той и до этой стены,
и в воздухе, как в государстве,
все страсти в одну сведены.
Я еду Тифлисом в пролетке
и вижу, как осень кружит,
и локоть родной моей тетки
на белой подушке дрожит.
Оловянный солдатик моего сына
Земля гудит под соловьями,
под майским нежится дождем,
а вот солдатик оловянный
на вечный подвиг осужден.
Его, наверно, грустный мастер
пустил по свету невзлюбя.
Спроси солдатика: «Ты счастлив?»
И он прицелится в тебя.
И в смене праздников и буден,
в нестройном шествии веков
смеются люди, плачут люди,
а он все ждет своих врагов.
Он ждет упрямо и пристрастно,
когда накинутся трубя…
Спроси его: «Тебе не страшно?»
И он прицелится в тебя.
Живет солдатик оловянный
предвестником больших разлук
и автоматик окаянный
боится выпустить из рук.
Живет защитник мой, невольно
сигнал к сраженью торопя.
Спроси его: «Тебе не больно!»
И он прицелится в тебя.