А иеромонах Пафнутий тем Тайный сыск прогневал, что подробности о венчании государыни с графом Разумовским знал. Не он один — тетушка называла: тут тебе и генерал-майорша Бредихина, и иеромонах Троице-Сергиевой лавры Тимофей Куракин, и строитель приписанного к Троице-Сергиевой лавре Троицкого Богоявленского монастыря в Кремле иеромонах Афанасий Дорошевич. Певчих много — на клиросе во время венчания пели. Венчал супругов в Петербурге, как только государыня на престол вступила, Кирилл Флоринский, которого за то произвели в архимандриты Троице-Сергиевой лавры и в члены Синода.

Тетушка Марья Артемьевна толковала, будто всем тот брак нужен был, чтоб места свои при императрице нововенчанной за собой оставить, ничего не менять. Дядюшка Михайла Ларионыч смолчал, а Иван Ларионыч мириться не стал, в Москву уехал. Только будто бы теперь, как фаворитом его сиятельство Шувалов, государыня доверенного человека к графу Разумовскому посылала, чтоб отдал венчальную грамоту и все ее письма. Граф посланного принял, за бумагами, слова не вымолвив, сходил, а вернуть не вернул — тут же в камине сжег. От себя добавил: в мыслях не держал свою благодетельницу чем обеспокоить, не то что огорчить. За то государыня его снова поместьями да крестьянами наградила. За послушание и безропотность. Он и вправду из дворца по первому намеку выехал. Из апартаментов своих нитки не взял. Похвально, заметил дядюшка Иван Ларионыч, только ему в них ничего не принадлежало, как не могут принадлежать и все многочисленные подаренные государыней поместья, раз ничем он, акромя фаворитизма, их не заслужил. Тут и следует подумать над словами персианина Узбека в письмах Монтескье: «Монархия есть полное насилия состояние, всегда извращающееся в деспотизм… Святилище чести, доброго имени и добродетели, по-видимому, нужно искать в республиках и в странах, где дозволено произносить имя Отечества». Вот и выходит, всему начало — нравственность человеческая.

Тетушка Марья Артемьевна с утра в будуар позвала, про Петербург спрашивала, про Ивана Ивановна Шувалова, какие беседы со мной имел, какие книжки посылает. Более других ей интересен был. Потом посоветовала мыслями своими ни с кем не делиться, ни с тетушкой Анной Карловной, ни с Аннет, тем паче с гостями дядюшкиными или, не дай Господь, с господином Шуваловым. Мол, так тебе здоровее выйдет: от мыслей горести одни, мне ли не знать. Обняла, перекрестила. До дверей дошла, обернулась, чтоб присесть, а она и вдогонку крестит мелко-мелко.

От жасмина в окно духом тянет легким, сладостным. Припозднившийся соловей в кустах щелкает. На Неглинной гребцы поют — катанье такое: к Кремлю, до былых Аптекарских садов. У кого ялики получше — и на Москву-реку. В воскресенье у дядюшки в саду огни штучные будут — день рождения кузена младшего. Народ смотреть со всего города собирается. Песельники петь непременно станут. И театр зеленый на острову. Зрители на берегу, а сцена на плотах, на каждое действие новый плот привозят. С декорациями, с актерами новыми. Живые картины с аллегориями.

— Друг мой, обеспокоена я очень. Совет твой нужен.

— Что случилось, Анна Карловна?

— Случилось, нет ли, большое опасение о Катеньке имею.

— О Катеньке? Да я ж ее за завтраком видел: жива-здорова. Правда что потолковать с ней часу не было…

— Может, и надо бы тебе с ней потолковать, да боюсь, проку все едино не будет. И я к ней с расспросами приступала, и Настю-кружевницу — она ей больше доверяет — подсылала, и Аннет разговоры заводила. На все допросы ответов не дает, а на деле после Москвы есть плохо стала, ночами подолгу не спит — то окошко встанет распахнет, то свечу зажжет, читать примется, то опять загасит да по комнате ходит. Прислуга обо всем докладывает.

— Не неможется ли ей, не приведи, не дай Господи?

— О том и речь, что отвечать не хочет.

— К дохтуру надо.

— Не ты первый, государыня давно примечать неладное стала, сегодня господина Бургава в полдень прислала.

— И что лейб-медик сказал?

— Да ничего не сказал. Болезнь у нее, мол, может быть только душевная. Развлечь графинюшку нашу надо, чтоб над книгами меньше сидела, развлекалась, танцевала, пустяками всякими отвлекалась. Иначе как бы в чахотку не впала.

— Час от часу не легче! Катеньке-то сказали ли?

— Сказали.

— А она что?

— Плечиками повела. Не извольте, мол, себя беспокоить. Вы, что надлежит добрым родственникам, и так сделали. Так что тревожить вам себя не след.

— Ну, вот видишь, Анна Карловна, а ты и в самом деле тревожишься попусту.

— Так я, друг мой, думала, тебе приятно будет.

— Слов нет, приятно, и сердце твое золотое я всегда ценил и ценю. Только есть у нас с тобой, Анна Карловна, дела и поважнее девичьих капризов. Скажи лучше, как государыня?

— Плохо, Михайла Ларионыч, день ото дня хуже.

— Как «хуже»? С чего ты взяла?

— А с того, что Ивана Иваныча к себе пускать перестала. Ночь вместе, три отдельно, это она-то!

— Погоди, погоди! А может, и Иван Иваныч свое отбыл, за графом Разумовским и его черед настал?

— То-то и оно, что нет. Голубит его, ласкает, день-деньской от себя на шаг не отпускает, а ввечеру всем апшид общий и двери на запор. Чулкова спросила, глаза отвел. Значит, правда.

— Так думаешь, от нездоровья все?

— От чего ж бы иного. Сам, граф, сочти, как часто припадки-то случаться стали. Двух месяцев не прошло — и снова.

— А Бургав что?

— Смеешься, Михайла Ларионыч, да нешто Бургав сам себе петлю на шею наденет? Проговорится кто, и конец ему на веки вечные.

— Но Лесток-то говорил — тоже ведь лейб-медиком состоял!

— Сравнил! Лесток французской короне служил — теперь-то кто о том не знает! Знал, что свое от Парижского двора в благодарность за службу усердную получит. Да и здесь у него цесаревна была. Рисковать ради чего было, не правда разве?

— Все правда. Значит, молчит Бургав. Ивану Ивановичу и тому ничего не говорит?

— Шувалову меньше всех. Сам посуди: чем его фаворит за правду, что земля у него из-под ног уходит, благодарить может?

— Смотри-ка, Анна Карловна, как ты у нас в дипломатии разбираться стала, хоть сейчас к какому двору полномочным послом посылай! Не ожидал от тебя, женушка, не ожидал.

— Ты еще и над тем, Михайла Ларионыч, голову поломай, что вечор государыня, фаворита отослав, графа Разумовского к себе на конфиденцию позвала. Чулков сказал, не менее часу при закрытых дверях в будуаре толковали. Алексей Григорьевич вышел весь в слезах, слова вымолвить не мог.

— Господи!

— На мой разум, о завещании речь пошла.

— Никогда не поверю! Елизавета Петровна — и завещание! Да она чужой смерти как огня боится, что уж о своей говорить.

— А кто говорит, конечно, боится, только престол кому-то оставлять надо.

— Да уж, загадка. Правительницы Анны Леопольдовны не стало, так после нее сыновей целый кошель, живы, нет ли, кто знает. Одно верно: тот, что императором Иоанном Шестым провозглашался, земной юдоли еще не покинул, иначе бы торжественного погребения в Петербурге не миновать.

— Так тут и дочери в счет.

— Ну, им до трона далека дорога! А вот наследник-то наш объявленный Петр Федорович, сынок его Павел Петрович.

— Да и великую княгиню со счетов не сбросишь. Она престола из рук не выпустит, и не мечтай, ни мужу, ни сыну. Недаром государыня ее видеть не может, на глаза к себе который месяц не пускает. Ни единому ее словечку не верит, все за притворство да лесть принимает.

— Знаю, Анна Карловна, не любишь ты великую княгиню. Сам ее не люблю, да что делать будешь. Екатерина Алексеевна скольких к себе молодых гвардейцев приманить сумела. Может, еще и то государыне не в удовольствие, что науки да ученые разговоры всем развлечениям дворцовым предпочитает. В танцах пройдется ровно нехотя, будто одолжение делает, а сама опять за разговоры.

— Ну, это-то что за печаль. С таким-то личиком в танцах не покрасуешься. Чистая лошадь!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: