— А если жестокосердный, как вы изволили выразиться, помещик окажется лицом влиятельным, принадлежащим ко двору и имеющим расположение монархини? Кто в таком случае из обыкновенных дворян решится на подобные действия, которые неизбежно повлекут за собой гнев и месть сильного мира сего? И вообще, много ли вам известно случаев подобной опеки?
— Я не интересовалась специально этим вопросом и сужу о нем главным образом по поместьям своим и своих родных. Они достаточно обширны и многолюдны, чтобы можно было делать общие выводы.
— Не сомневаюсь, княгиня, что ваша семья состоит из людей высокообразованных и просвещенных, но ведь таких среди дворян конечно же не большинство. Вы не согласны?
— Послушайте, Дидро, я предпочитаю опираться на чистую логику. Благосостояние наших крестьян увеличивает и наши доходы. Поэтому помещикам просто выгодно не слишком притеснять своих крепостных и, напротив, всячески защищать их от ограбления и притеснения мелкими чиновниками. Практически дворяне, которых вы воспринимаете какими-то монстрами, служат посредниками между крестьянами и казной, защищая своих подопечных от избыточных притязаний губернаторов и правительственных чиновников.
— Бог мой, княгиня, вы не только защищаете рабство, но даже готовы видеть в нем некую благодать!
— Почему бы и нет? Вот вы постоянно говорите о пользе просвещения для народа, именно для народа, а не для властей предержащих.
— В определенном смысле просвещение последних подразумевается само собой.
— Положим. Но логическая цепочка выстраивается здесь следующим образом. Просвещение ведет к свободе.
— Это неизбежно и необходимо.
— Но свобода без просвещения может породить только анархию и беспорядок. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, только тогда они станут достойны свободы и только тогда сумеют пользоваться ею без ущерба для своих сограждан, не разрушая порядка и отношений, неизбежных при всяком образе правления.
— Итак, да здравствует просвещение рабов, если таковое будет им дозволено их владельцами, прекрасно сознающими, насколько оно опасно для их безграничной власти.
— Подождите, подождите, Дидро. Боюсь, что я не сумею ясно выразить свою мысль, но я много думала над этим, и мне представляется слепорожденный, которого поместили на вершину крутой скалы, окружённой со всех сторон глубокой пропастью. Лишенный зрения, он не знал опасности своего положения и беспечно ел, спал спокойно, слушал пение птиц и иногда сам пел вместе с ними. Приходит к несчастному глазной врач и возвращает ему зрение, не имея, однако, возможности вывести его из его ужасного положения. И вот — наш бедняк прозрел, но он страшно несчастен; не спит, не ест и не поет больше; его пугает окружающая его пропасть и доселе неведомые ему волны; в конце концов он умирает в цвете лет от страха и отчаяния. Вам кажется несправедливым этот образ?
Я так безоговорочно поддалась обаянию этого удивительного человека, что моментами испытываю даже чувство страха перед собственной легковерностью. Дидро старается руководить всеми моими отношениями с парижанами, и делает это в очень категоричной форме. Из-за него я не смогла увидеться с госпожой Неккер, несмотря на все обещания, данные в Спа. Дидро настоял на том, чтобы я не принимала ее так же, как и госпожу Жоффрен, под предлогом, что несколько свиданий с ними; ограниченных краткостью моего пребывания в Париже, не дадут мне возможности показать себя с достаточно выгодной стороны и лишь породят ненужные толки. Однако другие эпизоды раскрыли мне истинные побуждения Дидро. Он боялся, что расспросы в парижских салонах могут спровоцировать меня на высказывания, которые не понравятся нашей императрице и осложнят мою жизнь в России. Именно поэтому Дидро категорически воспрепятствовал моей встрече со старым моим знакомцем господином Рюльером, состоявшим французским атташе при посольстве в последние два года жизни государыни Елизаветы Петровны. В то время Рюльер постоянно бывал в доме дядюшки; и его живое остроумие и редкая наблюдательность доставляли нам немало приятных минут. Не принять его, как на том настоял Дидро, мне было тем труднее, что Рюльер относился к числу близких знакомцев госпожи Каменской, завсегдатаем ее петербургского дома. Дидро сослался на то, что Рюльер выпустил мемуары о революции, как он ее назвал, 1762 года, крайне отрицательно воспринятые государыней. Недовольство императрицы было столь велико, что через посредство Ивана Ивановича Бецкого и русского посланника в Париже делались попытки приобрести мемуары за очень высокую цену. Длительные и неумелые переговоры с автором привели только к тому, что Рюльер поспешил снять несколько копий со своего сочинения, разместив их у парижского архиепископа, госпожи де Граммон и в министерстве иностранных дел. Последнее обстоятельство сделало содержание мемуаров достаточно известным во Франции, и единственное, чего удалось добиться вмешавшемуся в дело Дидро, это обещания Рюльера не публиковать их при жизни императрицы. Дидро был очень горд подобным результатом, хотя признавал, что не мог воспрепятствовать иным способам распространения рукописи. Достаточно сказать, что Рюльер читал свои записки во многих салонах, и прежде всего у госпожи Жоффрен. Не вдаваясь в подробности, Дидро ограничился в пересказе содержания злосчастного сочинения утверждением о любовной связи императрицы со Станиславом Понятовским еще в бытность ее великой княгиней. Поразительно, что этот анекдот не вызвал негодования со стороны госпожи Жоффрен, находящейся в самых дружеских отношениях с польским аристократом. Своей предусмотрительностью Дидро, несомненно, облегчил мое положение в смысле возвращения в Россию, о котором уже пора думать.
— Но это же безумие, княгиня!
— О чем вы, Дидро?
— Вы были в Версале!
— Была, и что же?
— И вы еще спрашиваете! Сколько раз я предостерегал вас от шагов, которые могут дурно отозваться на ваших петербургских делах, почему же здесь вы не сочли нужным меня послушать?
— Я ценю вашу предусмотрительность, мой друг, но вы не находите, что где-то она становится чрезмерной?
— Чрезмерной! Вы не отдаете себе отчета, как пристально русский двор следит за всеми вашими действиями! Каждый шаг ваш, каждое неосторожное высказывание становится тотчас же известно при дворе и может раздражать императрицу. Мне не хотелось раньше затрагивать этой темы, но ведь ваши отношения с ее императорским величеством нельзя назвать слишком благополучными. Зачем же их обострять!
— Обострять? Дидро, вы, кажется, подозреваете меня в политиканстве. Вам пора бы удостовериться, что на него я вообще не способна. Я не скрываю своих взглядов и открыто следую своим принципам. Если они не устраивают императрицу, которую я глубоко почитаю и ценю как великую монархиню, я предпочитаю покинуть ее страну, а не искать оправданий и примирений по расчету. Неужели вы до сих пор этого не поняли?
— Княгиня! Я не касаюсь ваших заслуживающих всяческого восхищения принципов, но вспомните, что я говорил вам о французском дворе. Герцог Шуазель ведет политику, направленную против интересов России, а Версаль находится в полном его подчинении. Герцог резко отзывается о русской императрице, и король не думает его останавливать.
— Кстати, герцог многократно приглашал меня к себе, обещая устроить по этому поводу пышный праздник.
— Час от часу не легче! И вы только сейчас мне об этом говорите!
— Помилуйте, Дидро, я не для того подчинила весь уклад своей парижской жизни возможностям разговоров с вами, чтобы тратить драгоценное время на придворные пересуды. Все перечисленные обстоятельства мне попросту неинтересны.
— А между тем герцог будет ткать паутину союзов, обращенных против русской императрицы. Как друг, смею надеяться, великой Екатерины, я не могу равнодушно наблюдать за этим. Послушайте, княгиня, я хочу хотя бы в самых общих чертах напомнить вам, — что такое Версальский двор и Шуазель, карьера которого при дворе насчитывает немногим более десяти лет.