— Нисколько. Маньян сказал, что его зовут Михаил Воронцов. Он будто бы очень молод, состоит в штате Елизаветы и по первому желанию Маньяна ухитрился достать ее портрет. Может быть, даже специально его заказал. Я буду рад выразить ему благоволение.
— Ваше желание, сир, будет немедленно исполнено. Лепелетье подберет красивый, но не слишком бросающийся в глаза перстень и тайно перешлет нашему новому министру — маркизу де Босси для Михаила Воронцова. Маркиз, несомненно, справится с этим деликатным поручением лучше, чем Маньян. Вот только от чьего имени, сир, вы предполагаете сделать подарок?
— Франции, монсеньор, конечно, Франции.
— Я полностью разделяю ваше решение, сир. Расположение одного из доверенных лиц цесаревны нам очень важно, тем более что сама Елизавета по-прежнему чувствует к нашему государству живейшую симпатию.
В Измайлове весна первой в Москве наступает. Пруды водой набухают. Серебрянка-речка сад заливает. По проталинам ручьи звенят. Хмель на подпорах зеленеет. Огородники теплицы раскрывают. Дедушка, царь Алексей Михайлович, баловства не любил, садов не признавал — одному хозяйству радовался. Вместо гротов да беседок диковинных першпективы, на холсте рисованные, по дорожкам расставляли. Всех-то и развлечений. Цветы едва не счетом. Рвать — думать не моги: когда-то еще новые расцветут да вырастут. Перепелов еще в фаянсовых клетках расставляли — для услады.
Такое переделывать — себе дороже. Лучше летний Анненгоф прямо с садом новомодным соорудить. Растреллий все сумеет. Ему и денег особых не надо: дело ради дела любит, да и не доводилось ему еще толком строить. Пусть разворачивается как умеет. Анненгоф — хорошо… Никак, Андрей Иваныч к крыльцу поспешает. Не забыть его теперь графом титуловать — заслужил титла, как никто заслужил.
— Ваше императорское величество, разрешите еще раз выразить глубочайшие соболезнования по поводу постигшего ваше державнейшее семейство несчастия — внезапной кончины господина генерала и кавалера Ивана Ильича Дмитриева-Мамонова.
— Прав ты оказался, граф Остерман. Как есть все под Богом ходим. Что бы генералу до Измайлова доехать, а то едва из города кортеж императорский выехал, тут ему удар и приключился. Вот только печалуюсь, все ли для сохранения его здоровья сделано было?
— Не сокрушайте себя, ваше императорское величество, в животе и смерти Бог волен. Как только господин генерал с лошади свалился, окружили его и более никого к нему не допустили. Государыню царевну Прасковью Иоанновну и ту удержали. Ради генеральского блага, естественно. Ждали прибытия лейб-медика, за которым пришлось в Москву ворочаться. Хоть и с великим поспешанием.
— Однако Прасковья Иоанновна жалобу мне принесла, будто лежал Мамонов на солнцепеке и без помощи почти два часа.
— Поручиться за точное время не решусь. Одно могу засвидетельствовать: генерала Дмитриева-Мамонова, дабы не повредить его здоровью, до прибытия докторов с места не трогали. А то, что они его без признаков жизни застали, видно, так Богу угодно было. Цесаревна Прасковья Иоанновна зря немилость ко мне и иным придворным чинам заявляет.
— Тоже мне немилость! Да Бог с ней, с Прасковьей. Сам толковал, что без супруга, она со счетов долой. Лучше скажи, что с Лизаветой делать будем? Обрыдла мне вертихвостка треклятая, так обрыдла! Живет припеваючи, штат в пятьдесят персон, Анна Федоровна сказывала, завела. На Иоганна Ернестыча, никак, глаз положила. Как хочешь, граф, по мне, давно о раскрасавице монастырские стены плачут. Нечего ей, змее подколодной, при дворе моем делать. Да ты чего глаза-то утупил, Андрей Иваныч? Пусть сгинет под клобуком на веки вечные!
— Ваше императорское величество, лицо, нарушающее ваш бесценный покой и благоденствие, само собой разумеется, достойно тягчайшего наказания. Вот только спасут ли стены монастырские от всяческих осложнений.
— Опять заступаться? Опять, как Бирон, отродье проклятое спасать? Да что она, на вас порчу, что ли, навела? Чем приворожила, последний разум отняла? В каком таком танце завертела?
— Нет-нет, ваше величество, ни о каком заступничестве не может быть и речи. Как можно! Все дело в дипломатическом расчете — для России и для вашего процветающего двора. Умоляю разрешить представить все существующие по этому поводу соображения — их немало, и они совсем не просты.
— Да самодержица я или нет? Императрица всероссийская или по-прежнему герцогиня Курляндская, всеми «Кондициями» повязанная, что одного моего слова заместо всех ваших умствований мало? Сказано — в монастырь!
— Ваше императорское величество, всемилостивейшая монархиня, у вас не было оснований усумниться в рабской моей преданности. Мои соображения имеют в виду только вашу пользу и будущее российского престола. Неужто вы согласитесь, чтобы к цесаревне ушел державный скипетр?
— Вот те раз. Ты же сам не хочешь пострига цесаревны!
— Не вижу в нем смысла для интересов вашей державы.
— Ты меня вконец запутал, граф. Изволь немедля оправдаться.
…Бедность. Господи, да она всю жизнь заела! Измайловский вроде дворец. Бок о бок зверинец с диковинными зверями — вон олень какой рогатый голову через загородку тянет. Ружья под рукой нет — подстрелить бы. Кабаны ревут. Тетерева на тока собираются. Собор какой Покровский — кремлевским под стать. Стены с башнями — Коломенскому не уступят. А глаз все примечает. Как есть все. Вместо стекол в половине окошек слюда темнеет. Пол в покоях почернел, щелястый. Сукна на лавках пообтрепались, износились. В руках расползаются. Покоя особого, хоть для опочивальни, не сыщешь: все покои в ряд, через все проходить надобно. Танцы когда бывали, так хороводом по всему дому и ходили. Для настоящего политесу — слезы одни.
Разве забудешь: с сестрами-царевнами вместе на полу ночевать приходилось. С девками рядом. Кровать у одной матушки царицы. Да и то, слава одна, что кровать. Балдахин обветшал. Полог невесть на чем держится. От старости весь слинял. Ужинов матушка не ставила — откуда провизию брать? Камер-юнкеры голштинские, бывалоча, потанцуют, иной раз представление посмотрят и давай Бог ноги туда, где столы побогаче да бутылок побольше. А приезжали через силу — дядюшка, государь Петр Алексеевич, приказывал. Тоже театр Катерины свет Иоанновны — позор один. Кучеров да конюхов вместо артистов брала. Девок дворовых обряжала. Париков актерам нет — с гостей на время сымала, не чинилась. Паникадило раз на вечер зажигали: прогорят свечи — представление задержится, сиди в темноте.
Такого небось Лизавета Петровна не знавала. Под боком у батюшки да матушки то в Зимнем, то в Летнем, то в Сарском, то в Лефортовском дворцах. Чуть не день наряды новые: родителям не жалко. Туфелек пару, а то и две за ночь стаптывала — больно плясать горазда, с любым кавалером пойдет, не откажет. А если иначе все? Если на бал никто и не оставляет? Если одно платье десять раз перешивать надо, чтоб в одном и том же людям глаз не мозолить? Если туфельки до десяти раз чинить, пока не изорвутся совсем?..
— Начать с того, ваше императорское величество, что у цесаревны нет никаких средств.
— Как это нет?
— Очень просто. Пресветлой памяти государыня Екатерина Алексеевна завещала младшей дочери мызу под Петербургом и двор с домом в Александровой слободе. Мыза — одни кочки да болото, доходу никакого. Дом слободской — деревянный, низ каменный. Ветхий. Жить, от беды, можно, людей принять или продать — никак. За нищей цесаревной никто не пойдет, в чудеса не поверит.
— А свита где же?
— Кто в доме, кто в людских избах, кому и вовсе фатеру снимать в слободе надо. Как Роману Воронцову. Он хоть и не свитский, все обок держится. Да свиты по-настоящему нет — одна прислуга. Кузнец, кучер, поломойка, портомои, при столе да при кухне люди, кормилица…
— Хватит. Знаю, всех сосчитал. Ты мне свитских назови.
— Тут, ваше императорское величество, дело совсем плохо. Фрейлины — все двоюродные сестры цесаревны, три Гендриковых, одна Скавронская. Не столько служат, сколько обузой висят, просьбами о вспомоществовании докучают.