Стол был исписан формулами и разрисован чертиками. Женин папа пробовал их состругивать, но потом бросил. Легче было начисто исстрогать доски, чем отучить нас от привычки их расписывать. Женина мама была благоразумней: она накрывала стол клеенкой, но, когда мы приходили в сад заниматься, снимала ее. Мы не обижались. Наоборот, если Женина мама забывала снять клеенку, кто-нибудь из нас ей об этом напоминал.
Я сидел в плетеном кресле с продранной спинкой. Я всегда сидел в этом кресле. Уже года три никто не пытался оспаривать у меня мое место. И если говорить честно, то и спинку продрал я. Я любил откидываться назад и покачиваться на задних ножках.
В школе мы не успели пройти проект новой Конституции, но нас предупредили, что на экзаменах будут спрашивать. Поэтому, пока мы были на промыслах. Женя и Катя все проработали, и теперь Катя пересказывала своими словами особенности будущей Конституции. Она очень старалась, но я не слушал. Вернее, слушал, но плохо: мешала Инка. Я бы никогда в этом и никому не признался, но я подглядывал за ней.
Инка сидела за кустом сирени. Я видел ее голову, склоненную над книгой, и сдвинутые вместе ноги. Когда мы занимались, то сажали Инку отдельно, чтобы ей не мешать. Инке, конечно, бывало скучно, но что поделаешь? Когда ей становилось невмоготу, она подсаживалась к нам. Повод для этого всегда находился. А сегодня она не сдвинулась с места, даже когда мы пришли с промыслов.
Я смотрел на Инкины колени и думал, что когда-нибудь обязательно дотронусь до них рукой. Но и без этого я видел: колени у нее мягкие и теплые. Подол голубого платья в черный горошек так обтягивал Инкины ноги, что просто удивительно, как это не лопалась материя? Сколько раз я видел Инку на пляже вовсе без платья, в одном купальнике, и ничего. А вчера на Приморском бульваре все перевернулось. Я думал, это пройдет. Но как только увидел Инку, понял: ничего не прошло. Со вчерашнего дня моя власть над Инкой сильно пошатнулась. И наоборот, ее власть надо мной неизмеримо выросла. Инка это тоже чувствовала. Такое она всегда чувствовала раньше меня. Инка делала вид, что поглощена чтением. Локти ее упирались в колени, а пальцы она запустила в волосы. На нее падала тень листьев, а там, где солнце касалось Инкиных волос, они отливали медью.
За кустом сирени была врыта в землю скамья. Чтобы Инку видно было так, как ее было видно, ей, наверно, пришлось подвинуться на самый край скамейки. Воображаю, как ей было удобно сидеть. Но она сидела. Когда я взглядывал на нее, то видел, как между пальцев поблескивал ее глаз.
— Наша Конституция будет самой демократической, — говорила Катя и спрашивала: — Почему? — такая у нее была манера самой себе задавать вопросы. — Потому, что все граждане в нашей стране, достигшие восемнадцати лет, смогут выбирать и быть избранными. У нас больше не будет лишенцев.
Катя была очень обстоятельная девочка. Любая другая, такая же обстоятельная девочка могла уморить. Но что-что, а назвать Катю скучной — никому не могло прийти в голову. Серые глаза Кати всегда сияли, на щеках были ямочки от постоянной улыбки. Теперь-то Катиным ямочкам завидовали все девчонки, а три года назад ее дразнили «булочка».
— Выходит, поп или нэпман может попасть в правительство? Я не согласен, — изрек Витька. Он лежал на деревянном топчане, под головой у него была подушка. Женя уложила его, как только мы пришли с промыслов. Ему было неловко, но он лежал. Сопротивляться Жене было бесполезно — это мы хорошо знали. Особенно не по себе Витьке становилось, когда на террасу выходила Женина мать и смотрела на нас. Витька краснел и глупо ухмылялся.
Катя молчала. Ей так нравилось объяснять, она так радовалась, и вот пожалуйста! Катя просто растерялась от Витькиного вопроса. Она всегда терялась, когда ее сбивали с мысли. Катя смотрела на Сашку. А на кого еще она могла смотреть? Сашка в таких случаях немедленно приходил к ней на помощь. Так было и на этот раз.
— Видали, он не согласен, — сказал Сашка. — Ему не нравится поп.
— А тебе нравится?
— Мне тоже не нравится… Теоретически его можно выбрать, а практически — кто будет его выбирать? Надеюсь, не ты?
— Все ведь так просто, — сказала Катя. Она очень не любила, когда спорили.
— Понимаешь, Витя, — сказала Женя. — Для того чтобы тебя выбрали, надо же, чтобы кто-то выдвинул твою кандидатуру. Кто, например, станет выдвигать Жестянщика? А ведь Жестянщик даже не лишенец. Понял?
Никогда не думал, что Женя может так ласково разговаривать с Витькой. Она всегда обращалась с ним как со своей движимой собственностью и при этом покрикивала. Женя вообще была злая. Чтобы это понять, достаточно было посмотреть на ее тонкие губы. У Жени было продолговатое лицо с бархатистой, будто припудренной кожей и черные, как ночь, глаза. Когда мои сестры впервые увидели Женю, они сказали, что со временем она станет красавицей. Не знаю. Времени прошло достаточно. По-моему, даже Катя была красивее Жени, а об Инке говорить нечего. Мы говорили Жене, что она злая, но Женя не соглашалась.
— Просто у меня твердый характер, — отвечала она.
Она считала, что твердый характер ей необходим, чтобы стать певицей. Ерунда! Твердость характера тут ни при чем. Главное — голос. А голос у Жени был. В этом никто не сомневался.
Женя склонилась над Витькой и говорила с ним так, будто никого из нас близко не было. Что она хотела этим выразить — непонятно.
От черного хлеба и верной жены
Мы бледною немочью заражены, —
сказал Сашка.
— Не твое дело! — ответила Женя.
Витька сказал:
— А я все равно не согласен. Раз нельзя практически выбрать, и в Конституции нечего об этом писать.
Вот к чему приводит снисходительность. В другое время Витька бы и пикнуть не смел против Жени.
— Нет, вы только подумайте, — сказала Катя. — Володя, чего ты молчишь?
Обойтись без меня она не могла. А я, как назло, только что оглянулся на Инку. И хотя теперь смотрел на Катю, но ничего толком не понимал. Сашка засмеялся. Он сидел слева от меня, смотрел мне в лицо и смеялся.
— Сократ говорил: никогда не видел такого тупого выражения лица, — сказал Сашка.
— Тогда тебя еще не было…
— Съел? — спросила Женя.
— Мы же ничего не успеем повторить. — Это, конечно, сказала Катя.
— О серьезном давайте говорить серьезно, — сказал я. — Все ясно, как дважды два — четыре. Социализм — полная свобода для всех. Каждый получает одинаковые права строить коммунистическое общество…
— Интересно, как это попы будут строить коммунизм?
С Витькой всегда так. Можно было подумать, что он каждый день имел дело с попами. Во всем нашем городе был единственный поп в греческой церкви. Да и тот ходил по улицам, как все люди: в обыкновенном костюме и даже волосы прятал под шляпой — летом под соломенной, зимой под фетровой.
— Поп — это частности! — сказал я. — Церковь у нас отделена от государства. Как же можно выбирать попа в органы государственной власти?
— Ладно, черт с ним, с попом. А Жестянщика могут выбрать?
— Вот что, Витька, — сказал я. — Как по-твоему, можно выбрать в Верховный Совет твоего отца?
— Он не согласится…
— Как это не согласится?
— Он скажет, грамотности маловато.
— Ерунда! Каждая кухарка должна уметь управлять государством. Твоего отца нельзя выбрать по другой причине. Выбирать в органы власти будут самых сознательных.
— Договорился. Мой отец и Жестянщик…
Я бы скорей язык проглотил, чем приравнял Витькиного отца к Жестянщику.
— Не перебивай, — сказал я. У меня в голове так все хорошо сложилось, а теперь Витька все перепутал. — Я взял твоего отца как пример, чтобы ты понял: не всех будут выбирать. Право избирать и быть избранными будет у всех одинаковое. Но выбирать будут только тех, кто заслужил доверие народа.
— Вопросы есть? — спросил Сашка. — Логика! Я всегда говорил: Володька — это голова.
Тоже открытие! Наша учительница по истории еще в седьмом классе сказала, что я удивительно тонко чувствую и понимаю эпоху. Она, конечно, ставила это в заслугу моей маме. Чепуха! Мама тут была ни при чем. Просто я сам все хорошо понимал.
Я оглянулся. Инка смотрела на меня. Она улыбнулась и наклонилась над книгой.
— Таких, как Жестянщик, надо в море топить, а не права им давать, — сказал Витька.
Сначала поп, теперь Жестянщик. Но я по Витькиному лицу понял: он сказал это так, лишь бы что-то сказать. Ведь никому неохота признать себя побежденным.
— Не надо его топить; он сам умрет, — сказал я.
— Вот и хорошо, вот и договорились, — сказала Катя. — Идем дальше. Дальше, мальчики, про вас. Наша Конституция будет самой демократической еще и потому, что в голосовании будут участвовать военнослужащие. А в капиталистических странах армия в выборах не участвует. Там армия вне политики. — Катя говорила, как будто читала. Если она и взглядывала на кого-нибудь из нас, то все равно не замечала. Это видно было по ее глазам. У Кати была удивительная память. Стоило ей разойтись, и она могла пересказать подряд целые страницы. Не надо было только сбивать ее с мысли.
Я косился на Сашку. Он сидел с закрытыми глазами. Глаза у него были особенные — выпуклые, с короткими веками. Даже когда Сашка спал, глаза его плотно не закрывались. Со стороны казалось, он за кем-то подглядывает. Сашка притворился, будто дремлет. Но я видел его насквозь: он не простил мне Сократа, наверняка приготовил какую-то остроту и только ждал, когда я оглянусь на Инку. Нашел дурака. Я и не думал оглядываться. Зачем? Я представлял себе Инку и думал о том, что она тоже обо мне думает.
Соседка Жени поливала за забором сад. Шипела вода. Женщина монотонно покрикивала:
— Шурка, не трогай кран…
Крана Шурка не трогал, и женщина покрикивала так, ради профилактики. Я знал этого шкодливого пацана: раз женщина покрикивала, значит, он появился где-то близко.
Сашка открыл один глаз, потом второй. Но смотрел он не на меня. Сашкин нос повернулся к террасе Жениного дома. Нос у Сашки был тоже особенный: большой и тонкий, он мог поворачиваться, как лодочный руль. Когда мы были меньше, то так и называли Сашку — Руль. Сашка обижался. Со временем мы оставили его нос в покое.