А что ей отпущено? Ей отпущено хлопотать о куске хлеба, мозолить руки, мучить спину на поле, топить печь, жать рожь, дергать лен, да еще и любить эти свои вечные мученья и тяготы, свою вечную работу, потому что больше любить нечего.

Конечно, она проклинала и жаловалась на свою жизнь не один раз. Бывало, падала на колени перед Николой-угодником и упрекала:

— Господи, за что мне такое наказанье? Старик непутевый — инвалид, зять на войне, а мы тут маемся, бабы, старухи да ребенки. И паши сам, и сей сам, и убирай, и дрова заготовляй. А на трудодень дают мало. Чем и питаться, господи? Без хлеба-то ведь не прожить. Хоть бы уж скорее эта война окаянная кончилась. Господи, пошли ты супостату погибель, да оборони, сохрани наших сыновей. Чего уж нам, бабям, мы все вытерпим, и голод, и холод, и всякое наказанье. Да ведь и руки-то уж не гнутся окаянные, все падает из рук. Где же возьмешь силы, когда есть нечего? Прости меня, господи, грешную. И рада бы молчать, да не могу.

Я сидел на печке, слушал, и мне становилось тягостно, хотелось сказать ей:

— Что же ты, бабушка, так убиваешься, полно тебе.

Я сползал с печки, удрученный ее жалобами, а она, услышав мои шаги, поднималась с пола, ласково обнимала меня за плечи, и я уж не мог почему-то ничего сказать, только прижимался к ее мягкому животу, обтянутому стареньким холщовым фартуком, весь растаивая от ласки.

— А я думала, ты уснул на печке, — говорила она. — А я вот переживаю да расстраиваюсь, дедушка наш уехал за сеном, и нет его.

Мы усаживались на лавку у окошка, она начинала прясть, а я смотрел, как бойко вертится веретено в ее перстах. Пальцы она называла почему-то перстами.

На стене равномерно постукивали ходики, в избе было сумрачно, однако в этом мягком сумраке, тишине, даже в дыхании холода от промерзших окошек ощущался домашний уют, о чем словами и не выразишь.

Теперь, когда я вспоминаю ту жизнь, то наше мимолетное сиденье у заиндевевшего окошка, мне кажется, что и я не понимал хорошенько ее забот и нужды, и она не понимала моей беззаботности и беспечальности.

Жизнь ее уж закатывалась, уж невелика была ее дорога в бесконечные потемки, из которых я, наоборот, высвобождался с каждым шагом. Мы хоть и сидели рядом, чувствуя тепло и любовь друг друга, но уж вроде как и не рядом. Хотя у меня и в помыслах не было, что когда-нибудь потеряю ее, что она смертна, как все. Но вот, дело оказалось куда сложнее. Она, оказывается, не умерла, а просто ее не видно. Я все время чувствую, что она совсем близко, где-то тут рядом, и говорит мне негромко:

— Не бойся, не бойся, с тобой я, с тобой…

Как это понять, не знаю. Может быть, тут и нет ничего загадочного, просто я думаю все время о ней.

2

Лыжи поскрипывали о наст, не оставляя за собой следов. Бабушка послала меня за сосновыми шишками, их принимали на семена и платили сколько-то денег за килограмм.

Я шел по краю занесенного снегом луга, радуясь удивительной легкости и веселой невесомости своего тела, тишине и солнцу, в лучах которого снег ярко блестел и сыпал в глаза разноцветными искрами. От елок протянулись густые синеватые тени, четкие и чистые. Я пересекал их, и тени ложились на мое лицо, я чувствовал их сумрачную прохладу. А снег все поскрипывал под моими шагами.

Потом я остановился, и все затихло, притаилось: и деревья стояли тихо, и тихо парило надо мной голубое небо, и снег не поскрипывал, не шуршал, как прежде. Я тоже затаился, придержал дыхание, чтобы стать тише природы, и, кажется, на секунду мне это удалось. Я услышал стук дятла где-то далеко в лесу, и шорох коры на старой сосне, по которой взметнулась белка, и даже как о мою щеку шуршал ветерок, сдувая солнечные пылинки. Я стоял и думал, откуда же эта легкость и веселье во мне? Может быть, оттого, что я пока еще в самом начале той удивительной дороги, что называется жизнью, и ее надо всю пройти?

Но скорей всего, это уже потом пришло мне в голову, в тот момент я ничего не понимал, а просто замирал от непонятного счастья, что вот ведь как повезло, могу слышать и ощущать всем телом удивительный наш мир. Я еще не знал и не мог верить, что в конце этого пути настанут потемки чернее осенней ночи, где нету ни звезд, ни луны, ни холодного мерцанья светляка.

Я подошел к рябине, чтобы посмотреть, не осталось ли на ней ягод. И тут вдруг лес вздохнул и встряхнулся, как следует, под неожиданным порывом ветра. Туча закрыла солнце, деревья зашатались, заскрипели, застонали. Ветер, словно взломал небо и землю, сыпанул, как из прорвы, снегом, закрутил его со свистом и стал сметать в рыхлые сугробы.

Я стоял под елкой в теплых валенках, в телогрейке и ждал, что будет дальше. А ветер все усиливался и хлестал колючим снегом по моим щекам, лицо стало мокрым от тающих снежинок. Надо было бежать домой от такого ненастья, но я зачем-то стоял и ждал самого сильного порыва ветра. И когда рядом со мной с треском и шумом рухнула гнилая в обхват осина, в горле у меня застрял торжествующий крик, будто я сам повалил эту осину одним ударом кулака.

Однако ветер поутих; снег полетел хлопьями и залепил меня с ног до головы. Но я все стоял, как дурак, ожидая неизвестно чего, наверное, какого-то чуда, которого многие люди ждут всю жизнь и никак не дождутся.

Снег вдруг поредел, а потом и вовсе перестал падать, небо очистилось, но солнца уже не было, а высыпали слабенькие светлые звезды. «Так ведь это и есть чудо, — вдруг подумал я. — Небо, звезды, снег, деревья, жизнь… Чудо в каждом новом дне, в заходах и восходах солнышка, в каждом человеческом вздохе. А главное в том, что все это я вижу и слышу, ничто не проходит мимо меня. Это ведь и есть чудо».

Так и не нарвал я шишек, вернулся с пустым мешком домой. Бабушка спросила, мол, что же ты с пустыми руками, весь день проходил и ничего не принес?

— Ничего не нашел, никаких шишек, — улыбнулся я.

— Ну-у, — протянула она недоверчиво, но ничего не спросила и не укорила, видимо, поняла, что мне было не до шишек…

И вот теперь я думаю, было это со мной или привиделось? Глохнут память и воображение, забываются и звуки, и запахи, черствеет душа под напором забот и суеты. И еще я думаю, что, наверное, только любовью можно оживить человека, которого давно уже нет, рассыпался на атомы.

А человек этот тебе бесконечно дорог, без него трудно жить. Вот и пытаешься оживлять всех, кто тебе дорог, и слышатся рядом знакомые голоса…

Снег уже растаял, но земля в лесу еще не отогрелась, нет ни единого зеленого листочка. Кроме того, из низких серых туч моросило, так и сыпало водяной пылью, все было пропитано влагой.

Мы рубили в лесу дрова. Я-то, конечно, не рубил, а только мешал всем, путался под ногами, требуя разложить огонь, чтобы погреться. Но людям было некогда возиться с огнем. Дедушка повалил елку, обрубил сучья и пошел валить другое дерево. Мама и бабушка стали пилить елку на чурки, колоть их и складывать в поленницу.

Наконец я добился огня, бабушка зажгла бересту, наломала сухих еловых веточек, я подложил щепок. Однако огонь разгорался неохотно, дымил, попискивал, вроде жаловался, что кругом сыро и гореть ему несподручно, неловко. Промозглый воздух прилипал к моему лицу, как мокрая тряпка, а возможно, у меня был еще и насморк или болело горло, поэтому хотелось огня и тепла.

Мы рубили лес на крутом склоне оврага, и от этого тоже было неловко, меня тащило куда-то вниз, а там была коричневая дремучая вода, затопившая на склонах серые ольхи. А ведь когда-то на этом месте бежал чистый, прозрачный ручей.

В тот день, я помню, нам всем было как-то тревожно, беспокойно и нерадостно. Может быть, потому, что все еще шла война, от отца давно не было писем и жить надо было нам самим, как уж есть, ни на что не надеясь. Но разве люди живут без надежды?

А тут еще небо словно соединилось с землей, да глубокий овраг, как дно колодца, из которого нам никогда не выбраться к солнышку.

Вдруг ко мне подошла бабушка и сказала:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: