Но что же тогда получается; я и в молодости был таким черствым и расчетливым, что уже умел расставаться, как я это красиво называл, а на самом деле бросать, покидать в беде? Нет, не может этого быть, ведь явно же были у меня тогда какие-то высшие соображения, и, ложные, но принципиальные…
А Ксана лгунья. Воровка и лгунья с чистыми глазами. Тонкая штучка, которая прекрасно чувствует, что я не скажу вслух то, что знаю. Только так и не иначе. И если я был жесток, то жесток прежде всего отношению к себе самому. Мне так и хочется заорать, что был так виноват, как она думает, что я был только всего-навсего принципиален и честен. Но я не ору… Я думаю: а вдруг не она тогда украла?
— Да, мне что-то внезапно стало плохо… Сказывается напряжение нашей жизни… Идем домой, Вика…
— Идем, — с радостью соглашается Вика, моя добрая, умненькая жена.
Как в бреду иду я следом за ней в прихожую, как в бреду отыскивая на вешалке наши пальто. И тут раздается звонок… Ксана выскакивает в прихожую, а следом за ней, как пришитый, Горбонос. Из дверей мастерской выглядывает Знайка, которой и тут нужно все знать.
Дверь открыта. На пороге стоит какое-то странное существо в кожаной куртке и залихватской кепочке, существо худое и длинное, но с лицом детски щекастым и губастым.
— Ну, чего вы там мне звонили, зачем звали? — говорит Петровская, потому что это, конечно же, она.
Мы все стоим в полном замешательстве, пока нас не выручает восторженность Ляльки Демичевой. Вот доброе существо!
— Петровская, умница, все-таки пришла, все-таки тебе тоже дорог наш коллектив!!! — вопит Лялька и начинает мять и тискать Петровскую, которая переносит все это с кривой улыбкой, однако не очень вырываясь из Лялькиных цепких объятий.
— Но мы все равно уйдем, — шепчет мне Вика. Она выглядит неважно, ей не по себе, и я соглашаюсь, что мы все-таки уйдем. Вика лезет в сумочку за перчатками, жесты ее судорожны и неловки, потому она роняет из сумочки носовой платок. Он шмякается об пол, разворачивается, и мы видим, что на полу лежит брошка, та самая. Как-то нехорошо и жестоко это все получилось, будто выкрик Ксане в лицо: вот ты какая, помнишь? Я стараюсь не смотреть на Ксану, но слышу её вдруг охрипший голос:
— Вика, почему ты не сказала мне, что брошка нашлась? Когда она нашлась?
Я смотрю на Вику и понимаю, что она может не отвечать, хоть и не знаю, как за этот короткий миг я сумел понять, что когда-то моей Викой было совершено что-то грязное и ужасное. Такого лица у своей жены я не видел еще ни разу…
— Мне некогда разговаривать с вами, я не хочу ворошить прошлое, обидное для некоторых. Идём домой, киса, — говорит Вика.
— Идем, — говорю я, потому что мне страшно узнать сейчас что-то, теперь уже бесполезное и ненужное.
— Знакомая вещичка, — бубнит Петровская, рассматривая проклятую брошку.
— Вика, почему ты мне не сказала, что она нашлась? — опять спрашивает Ксана.
— Слышь, старуха, — обращается к Ксане Ильменский, — а я слышал, что это ты вернула Вике брошку. Сначала взяла, а потом вернула… С запиской…
— Я?
— Я тоже так думала…
— Я тоже так слышал…
— Что же выходит: вы все думали, что брошку взяла, а потом вернула Ксана? — спрашивает Петровская. — Но ведь я, вроде бы, сказала, что это сделала я?
— Да при чем тут ты?.. Я ничего не понимаю, нет, лично я не понимаю ничего, — встревает Сажина, как будто именно она «лично» кого-то сейчас интересует. — Вика, ты должна все рассказать… А то мой Боря спросит, а я…
— Ну, что ты к ней пристала? Человек хочет уйти, так пускай уходит, — бурчит Петровская, и я благодарен ей за ее слова.
— Да, конечно, — вдруг соглашается с ней Ксана, — человек устал и хочет уйти. И конце концов, теперь все это уже не важно… — Я не понимаю, почему Вика не принимает их великодушного разрешения уйти, почему она так взрывается, сбрасывает со своего плеча мою руку и кричит:
— Нет, я останусь!!! Я останусь!!! Правда так правда!!!
5. Вика Снегирева
Терять мне нечего, а трусить стыдно, потому что я знаю — жизнь мне не задалась. Я и сюда, на эту встречу, пришла для того, чтоб попытаться вернуть себе надежду, что что-то изменится, что мое показное счастье вдруг снова покажется настоящим, а не мнимым. Но вместо этого я услышала:
— Тень, знай свое место!!! Ты только тень, и знай свое место!
Не могу я принять Ксанкиного великодушия, не могу я вновь оказаться ниже и хуже ее. Может быть, я плохой человек, но я такой человек, и если они думают, что я побоюсь открыть свое истинное лицо, то они ошибаются. Но для этого надо начать сначала, потому что история с брошкой следствие, а не причина. Причины же совсем другие, и их много.
До сих пор не знаю, почему из громадного числа девочек, которые хотели с ней дружить, Ксанка выбрала меня. Может, ей понравилась моя молчаливость, мое умение слушать, что бы она ни говорила, может, это была тяга противоположностей — не знаю. Но она стала мне другом, и, боюсь, искренним. Почему «боюсь»? Потому что вообще-то не очень верю в искренность этих школьных девчоночьих дружб. И тогда не верила. Я понимаю, что мое неверие низко, что моя подозрительность и скрытность не те черты, которые привлекают к себе внимание и любовь других, но я такая, и ничего уж тут не попишешь. С детства была неловка, неуклюжа, не уверена в себе, а родители, вместо того чтоб как-то это поправить, еще больше меня пришибали своими замечаниями и мелочной дерготней. Они готовили меня для суровой, как говорит мой муженек, жизни. Они внушали мне, что жизнь состоит из будней и мелких, вздорных хлопот. По крайней мере, сами они жили так: то стирали, то ремонтировали квартиру, то пересыпали вещи нафталином, то собирались на дачу или с дачи, и всегда всё делали в спешке, кричали друг на друга и на меня, а я считала, что другой жизни на свете и не существует. И вот с такими взглядами я попала в дом Ксаны… А там все было не так… Мама Ксаны, которая была лет на пять старше моей мамы, выглядела лет на пятнадцать моложе, она никогда не кричала, почти никогда, по крайней мере, на моих глазах, не стирала и не мыла пол, но почему-то у них в доме было больше порядка, чем у нас, больше уюта, и я, бывая в их доме, всегда мечтала, что, когда я вырасту, у меня будет так же. Я часто видела у них мужчину, которого Ксана и ее мама называли Ромкой. Вроде бы он любил Евгению Александровну, но у него была больная жена, и он не мог ее оставить. Я не рассказывала в своей семье об этом Ромке, потому что чувствовала, что расскажи я о нем своим родителям, и все будет вываляно в грязи, поставлено с ног на голову. Мне же было почему-то необходимо сохранить эту странную семью (считая и Ромку) в неприкосновенности, потому что они трое, их образ жизни, их покой и радость, для меня были как надежда на другую, отличную от жизни моих родителей, не суровую жизнь. Жизнь без кухонного чада, без разговоров об очередях и дефиците. А как взрослые принимали нас, детей, Ксаниных друзей и подружек! Нас кормили и, что было еще важнее, нас выслушивали, с нами играли в лото, нас водили в театр. Я завидовала Ксане, я считала, что ей легко было стать такой, какая она была, потому что ей много было дано при рождении, дано даром, ей даны семья и любовь. Помню, моя мать как-то сказала мне: «Зря ты дружишь с этой Ксенией… Рядом с ней ты выглядишь совсем замухрышкой. Ты уже взрослая и должна понимать, что подруг надо выбирать разумно: чтоб она была хуже тебя, но, конечно, не совсем уродина. Чтоб она не отпугивала твоих мальчиков, но и не отбивала их… А эта Ксана уж такая хитрая штучка, да еще и хороша…»
Но моя мать была не права. Не была Ксана хитрой штучкой, как не была и такой уж сногсшибательной красавицей. Если объективно, то я внешне была не хуже Ксаны, потому что в ее внешности было что-то нарочитое, будто специально выращенное в теплице, а я была просто здоровой, красивой, краснощёкой девочкой, правда, обезображенной безвкусной одеждой и дурными манерами. Но мне так хотелось открыть тайну Ксанкиного очарования, так хотелось, чтоб эта тайна оказалась низкой и гаденькой, что я приняла к сведению мамины слова, всего лишь приняла к сведению и отложила в уме, как на счетах.