— Спокойно, теперь нами будут править рабочие и крестьяне. Интересно, и к чему это нас приведет?

— К нулю, — ответил проводник.

Он повернулся к Мищуку с Васяком.

— Оригинальный текст звучит так: «Нам стрелять не приказывали, я поднялся на пушку и глянул на поле бое; гремело двести орудий. И я видел их командующего: прибежал, мечом махнул, и словно птица, крылья войска своего свернул…»[35]

— Здорово, — сказал Васяк. — А когда была эта резня?

— Давно, очень давно. — Проводник только махнул рукой и разочарованно устроился в углу балкона.

— Наши выиграли?

— Не до конца. Ордон, командующий, взорвал свой редут. Похоронив своих и чужих.

— Ух ты! — Васяк был явно увлечен. — Так это был свой парень. Умный. Не хотел, чтобы его люди отправились в Сибирь, в гулаг.

Его перебил Мищук:

— А мы отправились, как последние тумаки.

— Ой, перестань. Мы, простые крестьяне. Мы же не знали, что оно такое минус сорок. А Ордон был парень ловкий. Откуда-то все это знал, вот и взорвал себя. Вот же, блин, повезло, зараза!

— Видимо, в газете вычитал.

Тут снова вмешался Борович.

— Хватит, Панове. Мицкевича я привел для того, чтобы обратить ваше внимание на магию чисел. — Он глянул на обоих милиционеров. — «А имя его: сорок и четыре».

Мищук прямо присел.

— Езус-Мария! Его звали Сорок Четыре Мицкевич? Это стольких их мать родила? Невозможно.

Борович поник.

— Звали его Адамом. Только я не это имею в виду. А магию чисел. Сорок четыре. — Он глянул на Васяка, который носил часы. — Который час?

— Тринадцать минут второго.

— То есть: тринадцать — тринадцать, правда?

— Ну да.

Бывший полицейский задумался.

— Давайте попробуем повести это следствие не по-крестьянски, не по-пролетарски, но в соответствии с уставом довоенной полиции, которая, возможно, с романтической поэзией мало чего имела общего, но, по крайней мере, знала о ее существовании. И без партийных предубеждений. О-Кей?

— Чего?

— Спрашиваю, согласны?

— Ага. Только мы такие религиозные партийцы, что аж страх. — Васяк едва держался на ногах, потому что трофейный спирт таки в голову бил хорошенько.

* * *

Сташевский продолжал доставать писателя по телефону.

— И что было в твоем романе дальше?

— Ну, ты же читал.

— Да. Но мне хотелось бы знать, где ты нашел источники.

— В полицейском управлении, в городском архиве, в библиотеке университета и библиотеке политехнического.

Вздох.

— Так это в универах такую муть хранят?

— Боже! Парень, я же тебе и объясняю! — По-видимому, Анджей принял чего-то в избытке, поскольку голос хрипел. — Вот входишь ты в библиотеку, и что видишь?

— Ну, что я вижу, — теперь уже Сташевский не высказывал уверенности. — А что я должен видеть?

— Ты, наверняка, видишь целую стену книг.

Сташевский тут же согласился.

— Точно. Все стены заставлены томами.

— А знаешь, что вижу я?

— Что?

— Двух очаровательных девочек-библиотекарш. Которым их работа полностью уже осточертела. — Анджей сменил тон. — А знаешь, что видят они?

Сташевский испытывал все больший интерес.

— И что?

— Они видят приятного типа, который глядит им прямо в глаза, который обращается к ним бархатным баритоном, который принесет с собой шоколадки и который, что самое главное, выслушает их бредни на тему жизни, которые они обязательно должны высказать.

— Блииин! И ты их пялишь?

В голосе писателя прозвучало изумление:

— Ты чего, с ума сошел?

— Ну, ну, я только спросил.

Славек не знал, как достойно отступить.

— Я не собираюсь притащить домой СПИД или чего-нибудь подобного. В моем теле и так уже более десятка бактериальных культур от разных женщин.

О, петушок запел! Болтун-эротоман!

— Так что ты с ними делаешь?

— С бактериями? Обычно. Спиртец или антибиотики. А можно ничего этого и не принимать.

— Нет. Что ты делаешь с женщинами?

— Развлекаю. Показываю, что этот день вовсе не пропал по причине скучной работы, как и всякий другой. И вот тогда они творят чудеса.

О, выходит, не такой уж и болтун. Сташевский тут же представил себе добрый десяток сексуальных поз, которые можно было бы определить именем «чуда».

— Черт, какие же?

Вот тут, к сожалению, разочарование:

— Они приносят такие материалы, про месторасположение которых знает только начальница. А там истинные копи царя Соломона.

Сташевский переложил трубку в другую руку, потому что от впечатления ухо у него вспотело. Он закурил.

— Ну, и до чего добрался ты?

— Так у тебя ведь все там записано. Разве ты не обратил внимания на то, что в романе все время повторяются одни и те же ситуации? Господи, ну… то ли Грюневальд, то ли Мищук, в различных реалиях, в различные времена — но они все время делают одно и то же.

— А тот современный полицейский офицер?

Тишина. Похоже, что Анджей тоже закурил. Тишина ужасно затягивалась.

— А может это ты? — ответил, наконец, писатель.

Сташевский онемел. Какое-то время он совершенно не знал, что на это ответить.

— Как ты мог меня описать, раз тогда еще меня не знал?

— Каждый писатель конструирует свою собственную фабулу. И ты должен помнить, что я и сам все это пережил. Не погиб я только лишь потому, что на рядом со мной была сильная баба, успевшая отобрать у меня волыну. — После этого он замялся. — И, видишь ли, — продолжил он через минуту. — Я говорю тебе об этом уже в третий раз.

— Ну знаешь. «Добрый день» я могу говорить каждый день раз и по десять.

— Так. Но во всех тех актах было нечто большее, чем «день добрый».

— Что же?

— Ничего. Ситуации повторяются, посему проиграй еще раз хотя бы одну.

— Какую?

— Попробуй прочитать дневник Грюневальда и воспроизвести один его день. С самого начала и до конца. Только помни…

— О чем?

Молчание. Очень длительное. Потом писатель выдавил из себя:

— На конце этой дороги — смерть.

— Ну ты меня и напугал. Я просто в трусы обоссался.

Анджей даже не рассмеялся. Вместо этого он сообщил:

— У нас одинаковый вкус. Твоя нынешняя женщина крупная, сильная и решительная. Так?

— Так.

— Тогда помни, когда придет смерть, пускай женщина будет рядом, и тогда, возможно, останешься в живых. Мне это удалось. Чудом.

Он положил трубку.

Сташевский вытащил очередную сигарету, хотя предыдущая еще горела. Вынул из кармана пижамы радиоприемничек величиной с большой палец на руке, вставил в уши наушники и настроился на станцию, передававшую исключительно музыку.

* * *

Проводник предпочел остаться на месте. Количество конфискованного добра на укрепленном балконе явно манило его. Особенно, коньяки, которые ему явно пришлись по вкусу. Мищук, Васяк и Борович направились в Киностудию.

— Под купол входить не будем. — У нас на складе имеется радиостанция величиной с половину шкафа, но действует. Можете связаться с управлением. А я должен хоть что-то узнать про жертв. Что есть у них общего.

— Ну, то, что они взрывались, загорались или стреляли в себя, — сказал Васяк.

— Господи, парень, я должен видеть акты, — отмахнулся Борович. — Это работа полиции, а не коммунистической партии.

По громадному коридору они прошли очень осторожно. Склад мародеров находился рядом. Чтобы иметь свободу движений, они сняли пальто и куртки.

— А на ху…. То есть, на кой ляд вы это сюда притарабанили? — спросил Мищук.

— Хотели продать партизанам. Им радиостанции всегда нужны. Даже немецкие.

— А чем такой партизан заплатит?

— А у него много вещичек есть, — передразнил Борович стиль речи милиционеров. — Немецкие шлемы, люггеры, «доктаки». Сейчас на Западе весьма ходовой товар. Ну, как бы «военные сувениры».

— А что такое «доктаки»?

— По-польски: «бессмертники». Такие металлические значки с фамилией, которые вешают на шею. Когда солдат погибает, один отрывают и отдают командиру, а второй кладут в рот.

вернуться

35

Адам Мицкевич. Редут Ордона (Рассказ адъютанта) (Перевод С. Кирсанова).

Юлиан Константы Ордон командовал артиллерией одного из редутов при обороне Варшавы от царских войск в сентябре 1831 г. Но он не погиб при взрыве редута, а эмигрировал за границу.

Нам велели не стрелять. Чтоб виднее было,

Я поднялся на лафет. Двести пушек било.

Бесконечные ряды батарей России

Прямо вдаль, как берега, тянулись, морские.

Прибежал их офицер. Меч его искрится.

Он одним крылом полка повел, будто птица.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: