Возвратимся к Аделаиде Герцык. В первую горячую голову нашего с ним схождения он живописал мне ее: глухая, некрасивая, немолодая, неотразимая. Любит мои стихи, ждет меня к себе. Пришла и увидела - только неотразимую. Подружились страстно. Кстати, одна опечатка - и везло же на них Максу! В статье обо мне, говоря о моих старших предшественницах: "древние заплатки Аделаиды Герцык"... "Но, М. А., я не совсем понимаю, почему у этой поэтессы - заплатки? И почему еще и древние?" Макс, сияя: "А это не заплатки, это заплачки, женские народные песни такие, от плача". А потом, А. Герцык мне, философски: "Милая, в опечатках иногда глубокая мудрость: каждые стихи в конце концов - заплата на прорехах жизни. Особенно - мои. Слава богу еще, что древние! Ничего нет плачевнее - новых заплат!"
И вот, может быть, год спустя нашего с А. Г. схождения, Макс мне: "Марина! (мы давно уже были на "ты"), а ты знаешь, что я тебя тогда Аделаиде Казимировне - подарил". - "То есть как?" - "Разве ты не знаешь (глубоко серьезно), что можно дарить людей - без их ведома и что это неизменно удается, то есть что тот, кого ты даришь, становится неотъемлемой духовной собственностью того, кому даришь. Но я тебя в хорошие руки подарил". "Макс, а случайно - не продал?" Он, совершенно серьезно: "Нет. А мог бы. Потому что А. Г. очень жадна на. души, она тебя у меня целый вечер выпрашивала и очень многих предлагала взамен: и Булгакова, и Бердяева, и какую-то переводчицу с польского. Но они, во-первых, мне были не нужны, а во-вторых, я друзьям друзей только дарю... В конце вечера она тебя получила. Ты довольна?"
Молчание. Он, заискивающе: "Я ведь знал, кому тебя дарю. Как породистого щенка - в хорошие руки". - "Макс, а тебе не жаль?" - "Нет. Мне никогда не жаль и никогда не меньше. (Пауза.) Марина, а тебе - жаль?" "Макс, я теперь собака - другого садовника!"
А как было жаль, как сердце сжалось - от такой свободы, своей от него, его от меня, его от всех. Хотя и расширилось радостью, что А. Г., которая мне так нравилась, меня целый вечер выпрашивала. Сжалось - расширилось - в этом его, сердца, и жизнь.
При первом свидании с Аделаидой Казимировной: "А я теперь знаю, почему вы меня так особенно любите! Нет, нет, не за стихи, не за Германию, не за сходство с собой - и за это, конечно, - но я говорю - особенно любите..." "Говорите!" - "Потому что Макс вам меня подарил. Не глядите, пожалуйста, такими невинными глазами! Он мне сам рассказал". - "Марина! (Молчит, переводя дыхание.) Марина! Макс Александрович вас мне не подарил, он вас мне проиграл". - "Что-о-о?" - "Да, милая. Когда он мне принес вашу книгу, я сразу обнаружила полное отсутствие литературных влияний, а М. А. настаивал на необнаруженном. Мы целый вечер проспорили и в конце держали пари: если М. А. в течение месяца этого влияния не обнаружит, он мне вас проигрывает, как самую любимую вещь. Потому что он вас очень любил, Марина, и еще любит, но только так и поскольку разрешаю - я. Никакого влияния, кроме Наполеона, который не есть влияние литературное, он обнаружить не мог - потому что, я это сразу знала, никакого литературного влияния и не было - и я вас через месяц, день в день, час в час - получила. О, он очень старался вас отстоять, то есть вашего духовного отца изобличить, он даже пытался представить Наполеона, как писателя, ссылаясь на его воззвания к солдатам: "Soldats, du haut de ces pyramides quarante siecles vous regardent..." Но тут я его изобличила и заставила замолчать. Так, милая, вы и сделались моей собственностью. (С неподдельным негодованием:) А сам теперь ходит и хвастается, что подарил... это очень некрасиво".
Макс стоял на своем. Аделаида Казимировна стояла на своем. Совместно я их спросить как-то не решилась. Может быть, тайно боясь, что вдруг - в порыве великодушия - начнут меня друг другу передаривать, то есть откажутся оба, и опять останусь собака без хозяина либо, по сказке Киплинга, кошка, которая гуляет сама по себе. Так правды я и не узнала, кроме единственной правды своей - к ним обоим любви и благодарности. Но - проиграл или подарил - "Передайте Марине, - писала она в последнем письме тому, кто мне эти слова передал, - что ее книга Версты, которую она нам оставила, уезжая, - лучшее, что осталось от России". Это ответственное напутствие я привожу не из самохвальства, а чтобы показать, что она Максиным подарком или проигрышем - до конца осталась довольна.
Так они и остались - Максимилиан Волошин и Аделаида Герцык - как тогда сопереплетенные в одну книгу (моей молодости), так ныне и навсегда сплетенные в единстве моей благодарности и любви.
КОКТЕБЕЛЬ
Пятого мая 1911 года, после целого чудесного месяца одиночества на развалинах генуэзской крепости в Гурзуфе, в веском обществе пятитомного Калиостро и шеститомной Консуэлы, после целого дня певучей арбы по дебрям восточного Крыма, я впервые вступила на коктебельскую землю, перед самым Максиным домом, из которого уже огромными прыжками, по белой внешней лестнице, несся мне навстречу - совершенно новый, неузнаваемый Макс. Макс легенды, а чаще сплетни (злостной!), Макс, в кавычках, "хитона", то есть попросту длинной полотняной рубашки, Макс сандалий, почему-то признаваемых обывателем только в виде иносказания "не достоин развязать ремни его сандалий" и неизвестно почему страстно отвергаемых в быту - хотя земля та же, да и быт приблизительно тот же, быт, диктуемый прежде всего природой, Макс полынного веночка и цветной подпояски, Макс широченной улыбки гостеприимства, Макс - Коктебеля.
- А теперь я вас познакомлю с мамой. Елена Оттобальдовна Волошина Марина Ивановна Цветаева.
Мама: седые, отброшенные назад волосы, орлиный профиль с голубым глазом, белый, серебром шитый, длинный кафтан, синие, по щиколотку, шаровары, казанские сапоги. Переложив из правой в левую дымящуюся папиросу: "Здравствуйте!"
Е. О. Волошина, рожденная - явно немецкая фамилия, которую сейчас забыла. Внешность явно германского - говорю германского, а не немецкого происхождения: Зигфрида, если бы прожил до старости, та внешность, о которой я в каких-то стихах:
- Длинноволосым я и прямоносым
Германцем славила богов.
(Что для женщины короткие волосы - то для германца длинные.) Или же, то же, но ближе, лицо старого Гёте, явно германское и явно божественное. Первое впечатление - осанка. Царственность осанки. Двинется - рублем подарит. Чувство возвеличенности от одного ее милостивого взгляда. Второе, естественно вытекающее из первого: опаска. Такая не спустит. Чего? Да ничего. Величественность при маленьком росте, величие - изнизу, наше поклонение - сверху. Впрочем, был уже такой случай - Наполеон.
Глубочайшая простота, костюм как прирос, в другом немыслима, и, должно быть, неузнаваема: сама не своя, как и оказалось, два года спустя на крестинах моей дочери: Е. О., из уважения к куму - моему отцу - и снисхождения к людским навыкам, была в юбке, а юбка не спасла. Никогда не забуду, как косился старый замоскворецкий батюшка на эту крестную мать, подушку с младенцем державшую, как ларец с регалиями, и вокруг купели выступавшую как бы церемониальным маршем. Но вернемся назад, в начало. Все: самокрутка в серебряном мундштуке, спичечница из цельного сердолика, серебряный обшлаг кафтана, нога в сказочном казанском сапожке, серебряная прядь отброшенных ветром волос - единство. Это было тело именно ее души.
Не знаю, почему - и знаю, почему - сухость земли, стая не то диких, не то домашних собак, лиловое море прямо перед домом, сильный запах жареного барана, - этот Макс, эта мать - чувство, что входишь в Одиссею.
Елена Оттобальдовна Волошина. В детстве любимица Шамиля, доживавшего в Калуге последние дни268 "Ты бы у нас первая красавица была, на Кавказе, если бы у тебя были черные глаза". (Уже сказала - голубые.) Напоминает ему его младшего любимого сына, насильную чужую Калугу превращает в родной Кавказ. Младенчество на коленях побежденного Шамиля - как тут не сделаться кавалером Надеждой Дуровой или, по крайней мере, не породить поэта! Итак, Шамиль. Но следующий жизненный шаг - институт. Красавица, все обожают. "Поцелуй меня!" - "Дашь третье за обедом - поцелую". (Целоваться не любила никогда.) К концу обеда перед корыстной бесстрастной красавицей десять порций пирожного то есть десять любящих сердец. Съев пять, остальными, царственным жестом, одаривала: не тех, кто дали, а тех, кто не дали.