никто не посмеет сказать мне, что это неразумно, ибо все люди Земли — тоже мои.
Да, вот какая могла у меня быть невиданная власть! Все люди на Земле — тоже мои собственные! С ними
я тоже могу делать все, что захочу. Вот я увидел человека, который мне не понравился. Я делаю знак — и
человека нет. Это так просто. Под рукой у меня всегда есть молодцы, готовые исполнить любую мою волю.
Прежде в таких случаях мне приходилось изобретать какое-нибудь серьезное обвинение, затевать громоздкое
судебное дело, чтобы доказать своему народу виновность невиновного. А кроме своего народа, были соседние
народы, были народы за океаном и в коммунистической России. Все они в таких случаях брали на себя роль
строгих судей. И они непременно пронюхивали правду и непременно поднимали крик на весь мир. Только
умение держать закупоренным свой народ спасало меня от разоблачения в своей стране.
Но теперь все народы — мои, и плевал я на разоблачения. Кто меня разоблачит и перед кем? Перед
марсианами и венерианами? Все народы с одинаковым усердием читают мою книгу “Майн кампф”, и все при
виде меня с одинаковым восторгом орут: “Хайль Турханен!”. Теперь мне уже нет надобности устраивать
судебное дело, если кто-то мне не понравился. Я только говорю коротко: “Он не ариец”, и дело с концом. А могу
и не говорить. Кому я буду говорить? Любой из тех, с кем я сегодня говорю, может завтра у меня отправиться
той же дорогой к сатане. Даже немец. Что из того, что я объявил своих немцев избранной расой? Среди этой
избранной расы самый избранный все-таки я! И всякий немец в своих поступках идет не далее того, что
определено ему мной. А если он, возгордясь некстати своим превосходством над остальными народами,
преступит границы моих определений и попытается показать себя равным мне — своему великому фюреру, то
на этом обрывается его попытка, и обрываются также его способности ко всяким иным попыткам в жизни. Для
своего избранного немца у меня на подобный случай тоже есть своя особая имперская канцелярия, откуда его
очень легко переправляют в канцелярию небесную. Все зависит от того, как он себя поведет и как мне на это
взглянется. Откуда я могу знать, какое у меня завтра будет настроение? Сегодня я не заметил в человеке изъяна,
а завтра заметил. Может быть, завтра он усмехнулся не к месту или выразил своим видом сомнение в
правильности моих поступков. А я не намерен терпеть насчет себя сомнения. И я искореняю сомнения вместе с
людьми, в которых эти сомнения гнездятся. Так мне удобнее. Я один теперь судья на Земле. Всех других судей я
убрал, как непригодных для этой роли. И мой приговор не подлежит пересмотру, ибо в нем нет ошибки. Я
никогда не ошибаюсь. Ошибаются все другие, но не я. И если кому-то показалось, что я ошибся, он исчезает. Я
не для того захватил власть на планете, чтобы позволить кому-то быть умнее меня.
Особенно много всяких умников среди евреев. От них всегда исходит зараза неверия в правильность
моих поступков, и потому за ними надо смотреть в оба. Такой это неудобный народ. Мало того, что они ко
всему на свете подходят со своей меркой, они вдобавок время от времени преподносят человечеству какого-
нибудь мудреца-пророка, вроде своего Иисуса Христа или Карла Маркса, от учения которых потом все в мире
переворачивается вверх дном. А мне не надо их пророков. Я сам пророк. И на всей планете я самый умный и
мудрый. Таково удобство власти. И я не желаю, чтобы передо мной появлялись чьи-то въедливые коричневые
глаза, способные видеть меня насквозь да еще затаившие в своей глубине насмешку. Они теперь моментально
исчезают с лица земли, те, кто проявил способность видеть меня насквозь. И еще быстрее исчезают те, в чьих
глазах, обращенных на меня, затаился смех.
Я не потерплю под своей властью смеха. Ведь любой смех может касаться меня. А чтобы он меня не
касался, я убираю с планеты смех и заодно тех, от кого он исходит. Мне так удобнее. Их много, конечно,
склонных к смеху. Их сотни, тысячи, миллионы. Говорят, что каждый человек на свете время от времени
страдает смехом. Но не беда! Я вылечу их от смеха. Что мне миллионы? У меня есть Гиммлер и есть печи. Они,
если надо, уберут и миллиарды. На моей собственной планете я наведу свой новый порядок, в котором не будет
места смеху.
Печи — это очень удобная вещь. Только я мог до них додуматься своими сверхгениальными мозгами.
Они — главное подспорье в моих делах, направленных на то, чтобы привести человечество к всеобщему
благоденствию и счастью. Например, где-то какие-то люди выразили недовольство моей властью. Я пропускаю
их через печи, и после этого они уже не проявляют недовольства. Где-то против меня взбунтовался целый
народ, пожелавший вернуться к прежнему самостоятельному управлению. Этот народ я тоже пропускаю через
печи, устанавливая, таким образом, спокойствие еще в одной части мира. В каком-то народе пошли слухи, что я
глуп, что я просто жалкий, бесноватый фюрер, не пригодный для управления человечеством. Там я тоже строю
несколько новых, удобных печей. И когда от этого народа остается очень малая доля, слухи о моей глупости
прекращаются. Наоборот, те немногие из них, которым удается уцелеть, находят меня с той поры очень умным
и не упускают случая снова и снова мне об этом прокричать. Так постепенно на Земле остаюсь только я и
остаются те немногие, кто меня восхваляет, да еще печи. И все довольны, потому что это самый разумный
порядок, возможный на Земле.
Да, вот как могло у меня получиться, соверши я этот последний короткий напор в России. Собственная
планета! Что еще мог я пожелать при своей природной скромности? Собственная планета, и мои же
собственные люди на ней! Какие просторы открывались мне для моих редкостных способностей по
воспитанию этих людей в единственно правильном духе — в умении быть мне послушными! Однако не удался
мне последний короткий напор в России. Русские сами произвели напор, после которого я уже не поднялся.
Но что еще мне оставалось делать, как не идти на попытку захвата планеты? Не идти на эту попытку —
значит согласиться жить в мире с другими народами… А жить с ними в мире — значит открыть для них
границы, пускать их к себе в гости и выпускать к ним в гости свой народ. Но тогда к моему народу с Востока и
Запада проникли бы всякие опасные мысли и вредный коммунистический дух. Мои единственно правильные
мысли, которые я ему с таким трудом вдолбил, он выбросил бы в помойку и стал бы думать по-своему. Но это
означало бы конец моей власти над народом. А что я без власти? Страшно даже подумать! Пустое место. Нет, я
не мог отказаться от власти. Никак не мог, поймите вы это. Я слишком к ней привык. И народ у меня тоже был
хорошо обработан, заранее подготовлен к ведению войны и лихо настроен против коммунистической России.
Вот почему я рискнул на захват планеты. И вот почему лежу теперь здесь, выброшенный русскими в колючий
бурьян.
Никто не потревожил меня в бурьяне до самого вечера. А когда на реке раздался мягкий, низкий гудок
теплохода, я вышел к пристани. Там были уже люди: мужчины, женщины, дети. Кто-то кого-то встречал из тех,
что прибыли на теплоходе сверху, кто-то сам готовился отправиться на нем вниз по Оке. Никто не остановил
меня в сумерках вечера и не заговорил со мной. Я без помехи взял в кассе билет второго класса до города
Горького и прошел в свою каюту.
Просидев там до третьего гудка, я вышел на палубу. Сходни уже были убраны. Несколько человек
взрослых и детей продолжали стоять на пристани, глядя на нас, пассажиров. При слабом свете электрических
лампочек я не разглядел среди них знакомых лиц. Но вот раздался треск мотоцикла. Кто-то подлетел на нем по