путешествовал по щеке снизу вверх, прочно подпирая ее у основания. И сама щека стала, пожалуй, выпуклее и
мясистее, создав этим больше препятствий для такого путешествия. И, не проявляя больше даже признаков
дремоты, Ээту Хаапалайнен так продолжал свою неторопливую речь:
— Пожалуй, это не так уж плохо, что я ушел с перешейка. Правда, земля там хорошая осталась. Зато
здесь крупный рынок близко и дачники кругом. На одних травах и корнеплодах можно подняться и в пять лет
покрыть все долги и проценты. А дальше только успевай расти. Самое главное уже сделано. Для скота я место
подготовил. Весной закончу новый дом. Сын и дочь подросли. Вполне справимся теперь своей семьей. Много
ли нам надо пятерым?
И, сказав это, он повел головой в сторону своих детей и жены, сидевших за тем же столом. В их сторону
он повел головой — не в мою.
31
Это был воскресный день. Даже в такой день я обыкновенно сразу после обеда шел в новый дом, где
принимался строгать бруски для оконных рам. Но в это воскресенье я не пошел в новый дом. Вместо нового
дома я пошел на берег залива посмотреть свою лодку. Она стояла под навесом рядом с моторным ботом, и
сложенный парус лежал в ней поверх мачты и весел.
Посмотрев на нее сколько было нужно, я постучал себя слегка кулаком по голове. Но что это могло
изменить? Все шло своим порядком, как и следовало идти. Надо было помнить, что рано или поздно наступит
этот час. Просто помнить надо было на всякий случай — только и всего.
Я присел на край лодки, подпертой поленьями. Устал я что-то за последнее время, износился и похудел.
Но так мне и надо было. Так мне и надо было, забывшему, что хозяин — это прежде всего хозяин, каким бы
хорошим он ни казался, а работник — это работник. Да, это он построил себе новый коровник. А то кто же? Да,
это он выстроит себе к весне новый дом. А кто же еще? Ведь не я же, который пришел и ушел, который всю
жизнь приходил и уходил и которому уже пора было привыкнуть приходить и уходить. Особенно уходить. Пора
было привыкнуть уходить из разных мест Суоми, где не я строил, вечно уходящий, а кто-то моими руками
строил себе. Пора было привыкнуть уходить — вот о чем не следовало мне забывать ни на одну минуту в своей
родной финской стране.
И с этого дня я попробовал не забывать. К весне собирался выстроить себе новый дом чьими-то руками
Ээту Хаапалайнен, хозяин острова. Но нет. Не выстроил он себе дома к весне. Такими ненадежными оказались
эти чьи-то руки. Непонятно, что с ними приключилось такое, с этими руками. Им бы приналечь на оконные
рамы, косяки, притолоки, наличники, филенки, а они старались как можно реже к ним прикладываться, ища
себе всяких других дел на острове. И делали они все неторопливо и вяло, словно разучились вдруг быть
старательными, и только лодку под навесом ощупывали любовно и внимательно, готовя для нее смолу.
А в апреле я еще раз покинул остров на короткое время. Конечно, Ээту не особенно охотно меня отпустил
и еще менее охотно выдал мне восемь тысяч марок на дорогу. Но я сказал, что отлучаюсь последний раз и что
потом уже не буду отлучаться до окончания работы. Он сам доставил меня на дровнях в Ловизу и по дороге
сказал:
— Ты поторопись обратно, а то дороги на месте не застанешь.
И действительно, дорога, пожалуй, доживала последние дни. Весна уже тронула своей теплой печатью
весь лед, соединявший острова с большим берегом. Снег на нем во многих местах потемнел, пропитавшись
водой, и только дорога, наезженная за зиму по этому льду, возвышалась над ним узким твердым хребтом, огибая
острова и вбирая с них в себя мелкие боковые дороги. Но она тоже оттаивала сверху, обнажая все больше и
больше грязи, накопленной ею за зиму. Местами ее пересекали трещины, и из них наверх проступала вода, в
которую окунались наши полозья. Переходя воду, лошадь замедляла шаг, а затем опять шла рысью, кидая в
передок саней обледенелые комья снега и грязи. Ээту сказал:
— Когда вернешься, я не буду отрывать тебя на другие дела. Пора кончать с домом. Нельзя без конца
держать в хозяйстве чужого человека.
И я ответил ему:
— Да, да. Может быть, еще успею.
Но я не успел и знал это наперед, потому что не собирался успевать. Зачем было мне спешить
возвращаться до вскрытия залива к его дому, если он считал меня в нем чужим? А ехал я в далекую деревню
Туммалахти, чтобы там взглянуть еще раз в своей жизни на некий другой дом, в котором не считали меня
чужим. В том доме жил когда-то очень близкий мне человек. И пусть он сам не считал меня особенно близким,
но что мне до этого? Должен быть у каждого живущего на земле хотя бы один близкий, и вот он был у меня
когда-то. Его дому хотел я еще раз поклониться, прежде чем сделать в своей жизни новый, крутой поворот…
Не торопясь проехал я поездом через Оулу и Рованиеми до Мяркяярви. Не торопясь отправился оттуда
пешком на юг, садясь, где мог, на попутные подводы и машины. Время было не очень удобное для
передвижения по дорогам. Снег растаял, превратившись в воду, а земля еще не успела оттаять настолько, чтобы
вобрать эту воду в себя. На низких местах даже дороги были залиты водой, доходившей иногда до колен.
Однако все это я преодолел и на четвертый день к вечеру прибыл в Туммалахти.
Но я не пошел прямо к дому Илмари Мурто, решив попросить сперва ночлега у Эйно — Рейно. Кто-то
вышел из них на крыльцо при моем появлении, а потом вышел другой. И черт их поймет, кто из них был Эйно и
кто Рейно. Оба они сбрили усы, помолодев от этого лет на десять, и оба по-прежнему оставались одинаково
курносыми, краснощекими, белобрысыми. Они с недоверием воткнули в меня свои дикие глаза, отливающие
зеленым цветом, но сразу же узнали и отступили в обе стороны от двери, чтобы пропустить меня внутрь. При
этом они сказали почти в один голос:
— Милости просим!
Все те же две комнаты составляли их жилище. Но на этот раз населения в них было больше. Я так и не
сосчитал до утра все это ползающее, бегающее и кричащее, что они успели создать вчетвером за девять
последних лет. Все это было на одно лицо, совместившее в себе синие глаза матерей и зеленые глаза отцов, и
все было прикрыто сверху одинаково светлыми волосами разного размера и разной стрижки, от нетронутого
детского пуха до первых коротких косичек.
Сами Эйно — Рейно мастерили весь вечер из дерева разные мелкие ушаты и плошки, сидя на скамье у
стены. А их толстомясые, круглолицые жены входили и выходили, разнося пойло телятам, поросятам и готовя
также пищу для всех остальных белоголовых обитателей этого дома, которые не поддавались моему счету: так
быстро они перемещались по полу из комнаты в комнату и так много было среди них совсем одинаковых.
И когда Эйно или Рейно затянул песню про базар в Рованиеми, богатую всякими выкриками вроде “Эй!”
и “Хипхей!”, то в эту песню вступило все мелкое население обеих комнат, которое, помимо выкриков, особенно
усердно налегало на ее замысловатый припев:
Ровареллувареллувареллуварей,
ровареллувареллуварей!
И оттого, что голоса детей звенели по-разному, а до мотива песни мало кому было дела, вся внутренность
их веселого жилища действительно стала похожей на базар в Рованиеми. Но постепенно обе матери прикрыли
этот базар, затащив сперва его участников за большой общий стол, откуда каждый затем попал на свое ночное
место. Как они разобрались в этом шумном скоплении одинаковых личиков, глаз и волос — это их материнский
секрет. А я смотрел на их мужей и не мог понять, как они их тоже не перепутают и не положат спать рядом с
собой одного вместо другого. Черт их поймет, который из них Эйно и который Рейно! Жены, правда, называли