Видя, что она совсем пала духом и ничего не предпринимает, я нашла хорошего адвоката. А сама неожиданно превратилась в детектива и собрала всю информацию, какая была необходима, чтобы выиграть дело с банками. Вот почему мне удалось узнать, что психиатр уже несколько лет вынуждал Иларию принимать сильные психотропные средства. А на занятиях в своей школе, когда она приходила в подавленном состоянии, поил ее виски. Он только и делал, что называл Иларию своей любимой ученицей, самой способной из всех, и уверял, что скоро она сможет работать самостоятельно, откроет собственный кабинет и начнет с пользой лечить людей.

Мне просто жутко стало при мысли, что моя дочь, такая беспомощная и безалаберная, с ее абсолютным отсутствием здравой логики, не сегодня завтра возьмется за врачевание. Не случись эта катастрофа сейчас, она непременно произошла бы позже: ничего не сказав мне, Илария принялась бы лечить людей, заниматься тем же ремеслом, что и ее учитель.

Естественно, она никогда не решалась прямо говорить мне о своих планах. Когда я спрашивала, почему она никак не использует свой диплом филолога, она с лукавой улыбкой отвечала: «Вот увидишь, еще понадобится…»

Есть вещи, о которых бывает очень больно думать. Но еще мучительнее говорить о них. В те ужасные месяцы я сделала для себя одно открытие насчет твой мамы. Я обнаружила нечто такое, что прежде мне даже в голову не могло прийти, да и теперь все еще не уверена, правильно ли делаю, рассказывая тебе обо всем. Во всяком случае, раз уж я решила ничего от тебя не скрывать, выверну мешок наизнанку. Так вот, видишь ли, я вдруг поняла, что твоя мама была просто-напросто глупа.

Мне стоило большого труда осознать это и принять как данное — отчасти потому, что родители почти всегда заблуждаются насчет своих детей, а отчасти потому, что Илария, манипулируя своей диалектикой, сумела весьма основательно напустить туману. Достань у меня мужества понять все вовремя, я бы лучше смогла защитить ее, любила бы ее смелее и решительней. А защищая, я, весьма вероятно, смогла бы и спасти ее.

Это было самое главное, но поняла я это уже поздно, когда почти ничего невозможно было сделать. Оценив ситуацию в целом, я решила — единственное, что тут можно придумать, надо объявить ее недееспособной и начать процесс о полном подчинении чужой воле. Когда я сообщила ей, как мы с адвокатом решили действовать, у твоей матери началась истерика. «Ты делаешь так нарочно, — закричала она, — это все задумано только для того, чтобы отнять у меня дочь».

Я-то в глубине души была уверена, что ее заботило совсем другое: если она будет признана недееспособной, ее карьере будущего психиатра навсегда придет конец. Она шла с завязанными глазами по краю пропасти и все еще полагала, будто идет по лугу на веселый пикник. После бурного кризиса она велела отказать моему адвокату и прекратить все дела. Она сама проконсультировалась у другого адвоката и до того самого дня, когда пришла ко мне с незабудками, больше ничего не сообщала.

Понимаешь теперь мое состояние, когда она, поставив локти на стол, попросила денег? Разумеется, я знаю, помню, что говорю именно о твоей матери, и в моих словах тебе слышится, должно быть, только жестокость, и ты думаешь, что она, наверное, была права, возненавидев меня. Но вспомни, что я сказала тебе в самом начале: твоя мать была моей дочерью и моя потеря неизмеримо больше, чем твоя. Но если ты вовсе не виновна в этой утрате, то я, напротив, виновата в полной мере. Если тебе порой кажется, будто я говорю о ней отчужденно, попробуй представить себе, как велико мое горе, тогда поймешь, почему оно так скупо на слова. Так что отчужденность тут чисто внешняя, это тот вакуум, благодаря которому я и могу продолжать свой рассказ.

Когда она попросила оплатить ее долги, я впервые в жизни отказала ей, причем категорически. «Я не швейцарский банк, — ответила я, — у меня нет таких денег. А если и были бы, то не дала бы. Ты достаточно взрослый человек, чтобы отвечать за свои поступки. У меня был только один дом, и я переписала его на тебя. Ты потеряла его, и меня это больше не касается». Тут она пустила слезу и начала что-то бормотать, но совершенно бессвязно, то и дело умолкая на полуслове. Как ни старалась я, но все равно не смогла уловить в ее словах хоть какой-нибудь смысл или логику.

Похныкав так минут десять, она заговорила о том, что ее волновало больше всего, — об отце, как он виноват перед ней и, самое главное, как мало уделял ей внимания. «Я должна получить за это компенсацию, понимаешь ты это или нет?» — крикнула она мне в лицо, глаза ее при этом злобно засверкали. И тут не знаю уж, как это получилось, но взорвалась я. Секрет, который я когда-то поклялась унести с собой в могилу, слетел у меня с языка. Но едва это произошло, я сразу ужасно пожалела и готова была на что угодно, лишь бы только вернуть сказанное обратно, но — слишком поздно. Слова «Твой отец — не настоящий твой отец» уже дошли до ее сознания. Она помрачнела еще больше, потом медленно поднялась, пристально глядя на меня. «Что ты сказала?» Голос ее звучал тихо-тихо. А я почему-то вдруг снова обрела полное спокойствие. «То, что слышала, — ответила я. — Я сказала, что твой отец не был моим мужем».

Как реагировала Илария? Она молча повернулась и направилась к выходу из сада. И сделала это как-то механически, словно робот, а не живой человек. «Подожди! Давай поговорим!» — крикнула я ей вслед своим противным, скрипучим голосом.

Почему я не поднялась, почему не бросилась за ней, почему не сделала ничего, чтобы остановить ее? Почему сама словно окаменела, произнеся свое признание? Попытайся понять: секрет, который я столько лет так упорно оберегала, внезапно вырвался наружу. В одну секунду, точно канарейка, увидевшая открытую в клетке дверцу, он выпорхнул на волю и долетел до того единственного человека, кому меньше всего следовало знать его.

В тот же день, в шесть часов вечера, когда я, все еще очень расстроенная, желая как-то успокоиться, поливала гортензии в саду, полицейский дорожный патруль сообщил мне об автомобильной катастрофе.

Сейчас уже поздний вечер. Мне пришлось сделать перерыв. Я накормила Бэка и дрозда, поужинала сама. Посмотрела немного телевизор. Моя короста-кольчуга, давно уже разодранная в лохмотья, не позволяет мне слишком волноваться. Чтобы двинуться дальше, мне нужно немного отвлечься, перевести дыхание.

Как ты знаешь, твоя мама умерла не сразу, десять дней она провела между жизнью и смертью. Все это время я была рядом с нею, надеялась, что она хотя бы на минуту откроет глаза и у меня появится возможность попросить у нее прощения.

Мы оставались с нею вдвоем в палате, напичканной аппаратурой. Один небольшой монитор показывал, что сердце ее еще работает, а другой — что мозг почти бездействует. Лечащий врач сказал, что иногда пациентам в таком состоянии помогают звуки, которые радовали их прежде. Тогда я нашла песенку, которую она очень любила в детстве, принесла маленький магнитофон, и мелодия эта звучала часами. Действительно, после первых же тактов выражение ее лица изменилось, смягчилось, и губы зашевелились, словно зачмокали, как у грудных младенцев после еды. Казалось, она слегка улыбнулась. Кто знает, может, в каком-то крохотном, еще живом уголке ее мозга хранилась память о спокойном и светлом времени, и тогда она укрылась именно там.

Это небольшое изменение невероятно обрадовало меня. В таком положении хватаются за любую мелочь, и я без устали гладила ее по голове и повторяла: «Сокровище мое, у нас с тобой еще вся жизнь впереди, мы будем всегда вместе и все начнем сначала, по-другому». Говоря так, я вновь и вновь оживляла в памяти такую картину: ей было годика четыре или, может, лет пять, она гуляла по саду со своей любимой куклой и без умолку болтала с ней. Я находилась в кухне и не слышала, о чем она говорит. Время от времени до меня долетали лишь отдельные громкие слова и веселый смех. Раз она уже была однажды счастлива, значит, это возможно и в будущем. Чтобы вернуть ее к жизни, нужно начинать оттуда, с той девочки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: