Афродита — с гранатовым яблоком и голубем.

Дионис — в венке из плюща и с тирсом.

Пан — с козлиными ногами и с сирингой.

П р и м е ч а н и е  д у ш е п р и к а з ч и к а: запись эта, никак не связанная ни с предыдущими страницами, ни с последующими, оставлена исключительно ввиду ее общекультурного значения. Если предполагаемому читателю не принесут ущерба довольно бессвязные на наш взгляд рассуждения и описания автора, то упоминание об атрибутике древнегреческих богов, разумеется, во всех смыслах безопасно.

Часом позже, лежа на прогретых утренним солнцем сосновых брусках, совершавших путешествие из Финляндии в Иран, Чижов думал о том, чего он не сказал тогда Сомову там, в сауне, сидя на расстеленном махровом полотенце. А не сказал он ему то, о чем должен был сказать прежде всего — об опасностях собственной переоценки, равно как и о не меньших опасностях, связанных с чрезмерным оптимизмом. Ибо и то и другое было напрямую связано и чревато разочарованием. Это можно сравнить с эйфорией от достигнутой высоты: взгляд, брошенный вниз, может вызвать головокружение и гибель.

Но он Сомову ничего не сказал. Почему?

Да потому, что Сомову не нужна была истина. Ему нужна была поддержка. Он искал опоры. Однажды упав, он снова поднимался тогда по шаткой лестнице успеха, все по той же лестнице, по которой он уже продвинулся однажды так многообещающе далеко и с которой упал, только чудом не сломав себе шею. Другой извлек бы из этого урок, но Сомов был упрям, и он верил, что все предыдущее было случайностью. И еще он верил в себя, и еще он верил в справедливость — с большой буквы. И он снова рвался наверх, он шел истово уже однажды пройденным путем, хотя время от времени ловил себя на том, что лестница казалась ему чуть-чуть другой. Но это не могло его ни остановить, ни обескуражить. Нет. Уж на этот раз он поднимется до самого верха, на этот раз он не споткнется. Вот только ступени на этот раз казались ему бесчисленными — в прошлый раз этого не было, но, может быть, тогда он просто не думал о ступенях. Не все ли равно? Он  д о л ж е н  был снова пройти все, и он пройдет. Он был упорен. Когда он думал об этом, на ум все приходил какой-то мифический грек, которому определено было вкатывать в гору камень, а тот с самой вершины скатывался обратно; упрямый грек тут же начинал все сначала. Неужели он, Сомов, уступит греку? Чем он хуже? Он не хуже. Терпения у него столько, что никакому греку ни снилось. Терпение — вот что определяет конечный успех дела, недаром говорится в народе, что терпение и труд все перетрут. Это как раз про него, про Сомова. Он должен был, он обязан был переломить судьбу, а чем ее переломишь? Только верой в свою правоту, лишь терпением и трудом, и тут Сомова впору было назвать верующим — настолько верил он в труд и его чудодейственную силу. Но разве он был не прав?

Он был прав, признаем это. Конечно, он был прав. Разве не вера и труд вернули его со дна морского, из пучины бедствий на поверхность жизни? Прошагать весь путь во второй раз? Ну и что? Надо — так надо. Он, как тот грек, приговорен к пожизненному труду и на судьбу не ропщет. Еще раз? Да. И если надо — то еще и еще. Сколько раз нужно, столько он и пройдет. И во второй, и в третий раз. Ведь это все равно восхождение, только он штурмует высоты не как новичок, теперь у него есть опыт поражения, а это самый верный, самый ценный опыт. Сомов — гордость восходителей, т и г р  с н е г о в. Человек печального, но необходимого опыта, он должен был теперь вернуть себе свое доброе имя. И альпинист со стажем Сомов теперь не задерживался более на пологих местах, маршрут был известен ему с прежних пор, здесь он уже катил свой камень, здесь он уже проходил. Так вперед и выше.

И он шел. Вперед и выше. Вот только с дыханием было что-то не так. Возраст? Растренированность? Нет. Это снова было испытание. Оно еще не кончилось. Это было испытание жизнью, так как же оно могло кончиться? Никак — до тех пор, пока он был жив. Кто знает, что нас ждет впереди? За тем вон поворотом, за следующим. Судьба испытывает его? Что ж, он готов к испытаниям, готов ко всему. Он вспомнил, как в институте они испытывали изделия из бетона. Бетоны были разные: легкий бетон, ячеистый, тяжелый. Они испытывали образцы в предельных ситуациях: на замораживание, например, на растяжение, сжатие. На изгиб, потом на изгиб с кручением. Один цикл, другой, десятый — до тех пор, пока бетон не сдавался, не трескался, крошился и рассыпался. Один образец, второй, третий. Но некоторые не рассыпались. Некоторые выдерживали все. Тут дело было в марке бетона, а она зависела от марки цемента: чем она выше, тем прочнее получался бетон. При прочих равных. Была марка сто пятьдесят. Была марка триста. И четыреста, и пятьсот. И вот когда марка была пятьсот, это могло уже считаться элитой. Такой бетон выдерживал все. Или почти все. Черт, как же они не понимали тогда там, в институтских лабораториях, что перед ними были не кубики из бетона, а их собственная жизнь, которую судьба будет испытывать и жарой, и тюрьмой, и славой, и на сжатие и растяжение, но больше всего — на изгиб с кручением… Но они не понимали этого. И он, Сомов, разумеется, этого не понимал, и понял лишь, когда жизнь изогнула и скрутила его. Но теперь он это знал. Знал, что жизнь испытывает нас, испытывает все время, каждый день и каждый час, не давая ни отдыха, ни передышки. Только закончится одно испытание — на смену ему спешит другое, и так без конца. И кто-то — неведомо кто — смотрит внимательно на кубик твоей жизни: выдержит ли он? Не рассыпался ли? Не треснул?

Но Сомов выдержал. Сомов? Он выдержал. Выдержал и выдержит еще, сколько его ни нагружай, сколько ни испытывай. Опытный восходитель по административной лестнице, закаленный скалолаз по вертикальной стене успеха, испытавший срыв, переживший падение, уцелевший чудом и снова предпринявший попытку восхождения на ту же вершину, — что могло быть надежней? Больше он уже не мог ошибаться, на этот раз ошибка была бы равносильна смертному приговору. И он не ошибется. Он правильно рассчитал маршрут. Все подготовил, все предусмотрел. В том числе и страховку — она обеспечивала безопасность, она гарантировала успех. Надежны были штурмовые крючья. В экипировке восходителя не бывает мелочей, не допустил малейшей небрежности и Сомов. Он не спешил. Нет.

Он не спешил.

Год после падения он проработал простым инженером. Старшим инженером проработал всего полгода, еще через шесть месяцев стал руководителем проектной группы, а затем главным специалистом на одном очень важном объекте — все, как и много лет назад при первом восхождении, только во много крат быстрее. Сила, неведомая никому, кроме него самого, снова вела его вверх через некогда пройденные ступени. Они были ему знакомы, он знал их на память, на ощупь, они были необходимы, но неинтересны ему, их просто надо было пройти, миновать, раз он уж шел к вершине тем же путем. Тем же? Не совсем, только цель была та же. Шаг за шагом тропа вела его вверх, ввысь, туда, откуда должен был открыться иной обзор, увидеться иные дали, и в тот день, когда он  с н о в а  прошел в так хорошо ему знакомые величественные двери обкома партии с билетом в кармане, он имел полное право ожидать наступления поистине  и н ы х  времен. Его час должен был пробить, этот час был недалек, Сомов чувствовал это. Он стоял на горном склоне своей жизни, преодоленные рубежи лежали под ногами, внизу. А вершина, казалось, была рядом, протяни руку, он видел ее хорошо, она высилась перед ним, заманчиво мерцая голубым отсветом вечных снегов. И хотя до нее было еще далеко, но Сомов не волновался, и сердце его билось мощно, спокойно и ровно…

Я лежал на желтых брусьях. Мы шли по Свири. От красоты, расстилавшейся окрест, замирало сердце. Слева все тянулся и тянулся обрывистый песчаный берег, песок был белым, как сахар. Вода была неподвижна, словно ее только что прогладили утюгом, и, без конца и без края, в полной тишине стояли леса. Они стояли, не потревоженные человеческим присутствием на многие километры, и нельзя сказать, что отсутствие людей как-то оскорбляло природу. Наоборот, оскорбляли ее изредка возникавшие темные и кривые деревушки на три-четыре двора, из которых едва ли в одном угадывалась дотлевающая жизнь.

Одинокий земснаряд, не торопясь, размывал последние остатки того, что было некогда островом Койдаксарь, и один, наверное, бог знал, зачем он это делает, и я подумал, что разрушать, сносить и уничтожать в своей собственной стране мы научились, пожалуй, так, как никто в мире. Кому помешал этот остров, еще остававшийся живым на лоциях? Кто ответит за то, что одним островом стало меньше в этой стране?

Не ответит никто.

Бакены — красный слева и белый справа — вели нас по фарватеру, а по обоим берегам, словно свежие шрамы, тянулись заросли малинового кипрея, который в народе называют иван-чай…

Слава богу, что я не пишу романа и мне не надо ничего запоминать. Солнце поднимается все выше. В синем небе, тщательно промытом с утра, не отставая от нас, летает какая-то птичка. Она села на штабель в метре от меня, и я вижу, что она искоса разглядывает все вокруг, словно решая, по пути ей или нет.

Она сама решает этот вопрос, ей не нужно никакого удостоверения, и в этом она ушла далеко вперед по пути прогресса.

Мне почему-то кажется, что это та самая трясогузка, которую я видел, когда мы отваливали от причала.

В голове, легко и пусто, и мне вдруг кажется, что именно в этом и заключается счастье, но я, разумеется, ошибался. Это было не так, но разве правду узнаешь?

…Не так, совсем не так это было, и девочки ошибались, и, конечно, они были бы огорчены, если бы узнали правду: любовника-дипломата у нее не было, и любовника-министра тоже. Был Сомов, только он, но к нему это слово было неприменимо, он был просто он, и она никогда не думала о Сомове как о любовнике, никогда, но и, кроме того, никогда и ничего у нее не было — ни в Болгарии, ни в Румынии, ни в иных местах, где бы она ни была. И потому все, что в ином случае могло бы послужить уликой, она делала для себя, просто для себя — маникюр, одежда и французские духи. Для себя. Объяснить это она не могла.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: