Когда-то Чижову представился случай свести знакомство с этим телекомментатором — через Геру Седова, собкора «Советского спорта», старого приятеля еще по тем временам, ныне уже почти что неправдоподобным, когда оба они выколачивали информацию из немых чемпионов различных видов спорта, набивая руку в журналистике; комментатор, весьма и весьма известный в радио и телекругах, оказался задумчивым толстяком, озабоченным своим семейным положением, диабетом и приближающимся семидесятилетием, он страдал одышкой и походил на человека, больше всего интересующегося апориями Зенона и эклогами Вергилия. Трудно было заподозрить в нем того, чей голос едва не свел Чижова с ума, трудно было понять, почему во время своих передач он приходит в такое возбуждение, почему не бережет себя, не воспользуется столь счастливо выпавшей передышкой и не выпьет минеральной воды, или просто не помолчит, или не выйдет погулять. Чижов, когда-то до самозабвения любивший спорт — хотя бы за то, что тот избавил его от килевой груди, — со временем все-таки пересмотрел таблицу иерархических ценностей и опустил, точнее переместил, спорт немного ниже, у него сложился свой, несколько нестандартный взгляд на возможности комментатора, находящегося у микрофона, связанного с миллионами слушателей в ту минуту, когда сердца обнажены и, возможно, открыты добру и красоте, как никогда, и он совершенно искренне не понимал, почему, воспользовавшись паузой, диктору не сообщить бы своим слушателям нечто действительно нужное, а может быть необходимое им: например, почему бы не прочесть ему вслух в эти несколько минут Шестьдесят шестой сонет Шекспира, начинающийся словами: «Я смерть зову, смотреть не в силах боле», или таких строк Бо Цзюй-и: «Я обнял подушку — ни слова, ни звука, молчу…»

При поздней их встрече он спросил об этом диктора, и тот посмотрел на Чижова взглядом человека, уже переплывшего Стикс. Возможно, и он сожалел об упущенных возможностях; не исключено, что он был даже согласен с Чижовым — сейчас, но тогда, тогда он не стал читать в микрофон ни Шекспира, ни Бо Цзюй-и, для Чижова так и осталось неизвестным, были ли ему знакомы, по крайней мере в то достопамятное время, эти имена и эти строки; не исключено, что они были для маститого деятеля массовой коммуникации простым и пустым звуком, но и воду он не стал пить тоже, он не освежил, уставшей и пересохшей гортани, не замолчал и не прервался, не перевел даже духа, не сделал паузы, наоборот — он заполнил, забил, зашпаклевал словами все щели и бреши, он не думал о здоровье, он забыл об усталости и болезнях и не щадил себя; в этот момент он полностью принес себя в жертву, возложив личный интерес на костер общественной значимости, и даже сама мысль о том, чтобы как-то иначе использовать паузу в видеозаписи — как в прямой, так и в обратной последовательности, — просто не пришла ему в голову.

Еще и еще. Операторы не щадили себя, они тоже были профессионалами, они были профессиональными гладиаторами службы информации, они тоже знали свое дело — и потому растаскивали по долям секунды малейшие движения молодого защитника греческой команды, который был невидим большинству телезрителей, но который не ушел от всевидящего телеглаза, и только боковой судья Минос указал на тот оставшийся незамеченным факт что в самый последний я повторяю самый последний момент в момент броска по воротам защитник придержал вратаря троянской команды посмотрите снова этот не побоюсь сказать самый драматический… и диктор, не боясь этого слова, повторял его опять и опять; обыгрывая ситуацию и так и этак, ибо таковы были его представления о драме, а может быть, и о трагедии; вовсе не исключено, что данный эпизод представал перед его взором именно в трагическом обличье: может быть, в лице молодого защитника греков увидел он скорбный лик Агамемнона в момент, когда блеснул над ним нож, занесенный Эгисфом, и диктор не в силах был забыть об этом, расстаться вот так; за здорово живешь, с правдой факта, с правдой жизни, не смог, а может быть, и не имел права утаить это вызывающее катарсис происшествие от миллионов людей, чьими глазами и устами он в ту минуту был, и он описывал и комментировал с твердым убеждением, что в эти минуты и эти секунды на всей земле в целом и на любом из ее континентов в отдельности не происходит и не может происходить ничего более важного, — вот почему он говорил, не закрывая рта, едва поспевая за изображением и за полетом собственного вдохновения: посмотрите посмотрите как это было на самом деле, и, внимая его страстному призыву, миллионы и десятки миллионов людей смотрели, как это было, в то самое время как типографские машины бесстрастно набирали на бесчисленных газетных полосах экстренное сообщение: во время волнений в Иране за вчерашний день было расстреляно сто двадцать семь военнослужащих, отказавшихся стрелять в мирное население, требовавшее возвращения в Иран аятоллы Хомейни…

Восемь лет спустя Чижов сидел в рубке сухогруза, который должен был доставить три тысячи кубометров древесины в Иран, в котором уже давно не было шаха. В который давно уже возвратился аятолла Хомейни, который вот уже шесть лет воевал с соседним Ираком. Который…

Шах Ирана Мухаммед Реза Пехлеви, покинувший изгнавшую его страну на личном самолете, уже давно умер от рака крови. Он умер в какой-то американской клинике в позапрошлом году.

Трясогузка (та же самая?) как ни в чем не бывало продолжала ходить по штабелям. Судя по всему, она всерьез собралась посетить Иран. В отличие от Чижова, она вполне могла себе это позволить. Виза ей не требовалась.

Но Чижов не был оскорблен этим. Разве что самую малость. В Иран он и не собирался. Что он там, скажите на милость, не видел? Но птичка, вполне возможно, что-то там забыла. Скажем, из прошлого рейса, потому что «Ладога-14», славный сухогруз Северо-западного речного пароходства, бывал уже в этой стране не однажды. Ничего хорошего команда там не обнаружила.

С Финляндией не сравнить — таково было общее мнение трудового коллектива.

Вот что такое время, подумал Чижов, ему захотелось вдруг отвлечься от мыслей о птичке, ему захотелось вдруг утешиться, но он не мог придумать чем, и вместо утешения вспомнил о том, как некогда у них дома, в те времена когда у него еще был и дом и жена — да, в те мифические уже теперь времена — в их доме появились (их происхождение он не мог сейчас вспомнить, да и не в этом суть) две канарейки. Они очень оживляли и разнообразили жизнь Чижова, а также его жены и сына, но отравляли жизнь их общей кошке, которая все свободное время проводила сидя под клеткой с канарейками, клацая зубами. Как-то само собой разумелось, что корм и воду будет обеспечивать им Чижов, но однажды он забыл это сделать, и обе птички подохли. И тогда жена сказала Чижову: «Запомни этот случай. Вот пример того, какая участь ждет тех, кого ты, по твоим словам, любишь».

В свое время я постарался забыть и об этом случае, и об этих сливах, но теперь я вспомнил о них.

Позднее жена не раз еще напоминала мне о птичках.

Чижов смотрел на птичку, но теперь он думал уже об Иране. Поразительно, думал он, как много изменений произошло в этой древней стране за последние несколько лет. Для страны с историей в несколько тысяч лет подобные временные отрезки вообще должны быть незаметны. Тем более для восточной страны.

Я спросил у старпома (возвратившись вместе с ним после обеда снова в рубку), что он лично думает об Иране.

Не нравится мне вся эта история, сказал старпом, и я не сразу понял, что он имеет в виду войну Ирана с Ираком.

Да, въедливый старичок, отозвался капитан, глядя, как сухогруз выходит на створ, и Чижов понял, что под въедливым старичком капитан подразумевал духовного главу исламской республики, того самого, который в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году еще только собирался перебраться из Парижа в Тегеран, или, точнее, в Кумы. В числе пяти самых приближенных лиц аятоллу сопровождал человек по имени Банисадр, ставший затем первым президентом новой республики, и некто Готб-заде, отвечавший в изгнании за безопасность вождя мусульман. Готб-заде пробыл некоторое время министром иностранных дел, затем был обвинен в шпионаже в пользу некоторых стран, и дальнейшая участь его покрыта мраком, ибо он исчез. И президент Банисадр тоже исчез, но затем нашелся. Он нашелся в том же Париже, и с тех пор жил там, надо полагать, не без удовольствия, пользуясь давней склонностью французов к политическим эмигрантам. Сам Хомейни никуда не исчез. Он остался в Иране.

При шахе было больше порядка, сказал старпом. Капитан кивнул. Его сходство с Николаем Васильевичем Гоголем было просто неправдоподобным. Оставалось неизвестным только, знал ли он об этом…

Чижов попытался вспомнить, что он знает об Иране. Раньше, вспомнил он (но что значит — раньше?), Иран назывался Персией. Именно в Персии был убит Грибоедов, убит фанатиками-мусульманами, об этом лучше всего рассказано в романе Юрия Тынянова «Смерть Вазир-Мухтара», он был написан в тридцатые годы, но Чижов прочитал его совсем недавно. В то время Персией правила династия Каджаров. Жизнь Грибоедова — точнее, его смерть — была оценена в стоимость бриллианта «Шах-надир». То была самая высокая цена, когда-либо уплаченная официально за поэта.

Столицей Персии в те времена был Тегеран.

В Тегеране проходила Тегеранская конференция (1943).

Много позднее, прямо уже в наши дни, событиям, того времени был посвящен фильм, который так и назывался: «Тегеран-43». Если верить этому фильму, (а как можно ему не верить?), Тегеран тогда был буквально нашпигован разведками всех воюющих и невоюющих стран, но наша была, безусловно, лучшей. В фильме было вдоволь стрельбы, погонь и сногсшибательных трюков, а также Джигарханян, Белохвостикова и Ален Делон.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: