И он был прав. Кадровик. А Князев нет. Не был прав.
А Катя отказалась от алиментов. Ей его деньги не нужны.
Не нужны деньги. Он сплевывает на снег. Не нужны? Это мы еще посмотрим. Это слова. Деньги? Единственное, что еще чего-то стоит. Деньги всегда пригодятся, деньги это все, разве нет? В них сила. Есть они — и все есть, их нет — ты в дерьме. По самые уши. Да, так. Так он думает. Так он думает, стоя на белом снегу, покачиваясь, он уже протрезвел, почти протрезвел, а когда он трезв, он думает именно так: деньги — все. Но не всегда. Не всегда он трезв, и не всегда он так думает; напившись до чертей, он думает иначе, тогда он думает, что деньги и есть то дерьмо, — что́ в них? Кому они принесли радость, кому дали счастье? Напиться? Можно и без денег — вон вокруг магазина вьются ханыги, всегда без денег, а пьяны, так для чего же они нужны, деньги, для кого? Для баб? Для баб. Для липких мух, которые обсидят тебя и высосут до дна, как алкаш высасывает рюмку. А еще деньги нужны для куража, завей горе веревочкой, деньги нужны для разговора о них; есть люди, для которых это слово слаще меда, и они повторяли бы его без конца, без конца: деньги, деньги, деньги — деньгиденьгиденьгиденьги…
В голове гудит, словно колокола бьют.
Надо идти. К Светлане Петровне.
Он стоит. Пошатываясь. Морщится. Думает.
Кто виноват? И в чем правда? Если она есть.
А правда должна быть. И есть она, есть. Светлана Петровна, есть правда?
Да разве она ответит? Светлана Петровна. Еще красивая, когда-то очень красивая перепелка, чуть заплывшая жирком, поблескивает золотишком. Нет, не ответит. Да и кто он, чтобы спрашивать ее. Он никто. Когда-то он был кем-то, но разве вспомнишь, когда и кем…
Продавец Князев Вячеслав, диплом № 181 716, специальность инженер-теплотехник, беспартийный, нет, не был, не привлекался, 1933, русский, в Ленинграде, в семье служащего и так далее, стоит под косо падающим мягким снегом. Ему давно уже пора идти, а он стоит. Холодно; за спиной у него фанерный ларек, карманы набиты бумажками — красными, желтыми, синими. Он стоит при свете уличного фонаря, огромный, нелепый — человек, потерявший себя. Он смотрит себе под ноги, — что он хочет там увидеть, что думает найти? Падает снег. В свете фонаря снежинки похожи на маленьких белых бабочек-капустниц. Когда-то давно, в другой, не в этой жизни, Вячеслав Князев рисовал, у него были способности, он хотел стать художником.
Может быть, поэтому и приходит ему в голову такое — что снежинки в свете фонаря похожи на капустниц?
Он стоит под столбом, стоит во дворе, просто стоит и смотрит на снежинки, потом стоит, закрыв глаза, подняв лицо с закрытыми глазами навстречу падающему снегу, стоит неподвижно, потеряв счет времени. Стоит.
Мы стоим, мы не движемся, и я просыпаюсь в абсолютной тишине за минуту до того, как голос из динамика говорит мне:
«Судовое время семь часов тридцать минут. Доброе утро. Команда приглашается на завтрак. Капитан желает всем приятного аппетита». Традиция — великая вещь!
Я вскакиваю, наскоро умываюсь, выхожу на палубу. Туман. Ничего не видно, совсем ничего, и только еле-еле, не видны, нет, скорее угадываются, домысливаются близкая дорога, деревья, кусты, поля и совсем уже невидимый дальний лес.
Воду в канале еще можно разглядеть. Если разлить ее по бакам и чуть разогреть, никто не отличит ее ни по цвету, ни, скорее всего, по вкусу от того, что в Общепите называют «кофе с молоком» и продают по двадцать две копейки за стакан. «Ладога-14» стоит в этом кофейном напитке уже четыре часа. И еще будет стоять, пока ситуация не разъяснится. В ожидании этого команда пьет чай. К чаю — булка с финским маслом и с финской же колбасой салями, нарезанной кружками толщиной в палец.
Затем все выходят наверх. И солнце тоже поднимается. Может быть, и оно где-то полакомилось финской колбасой? Так или иначе, оно поднимается и в считанные минуты туман, словно в испуге, исчезает куда-то, исчезает совершенно. И пусть даже никуда не исчезает коричневая вода вокруг, настолько все зависит от освещения, теперь все видно в ярком утреннем солнце: бетонные стенки четвертого шлюза, неизменный цветник на берегу (на каждом шлюзе он имеет свою, не похожую на остальные, форму; здесь он в форме круга); видны белые пилоны следующего шлюза (пятого), куда «Ладога-14» начинает медленно ползти за черной кормой, на которой написано: «Нефтерудовоз-6».
Лена, кок, тоже оторвалась от своих кухонных дел и смотрит на солнце. Она по-прежнему не носит лифчика, и это по-прежнему волнует Чижова, как если бы ему было шестнадцать лет. Может быть, он впадает в детство?
Когда они учились в пятидесятой школе, они смотрели иногда в бинокль на окна напротив. Там была баня. Стекла были мутные, но им казалось, что они что-то различают. Поглядеть как следует никогда не удавалось — их было много, а бинокль один.
Им было стыдно друг перед другом, но ничего с собой поделать они не могли. И сейчас, когда Чижов нет-нет, но смотрел на Лену, ему было точно так же стыдно. И хорошо.
Чижову казалось в такие минуты, что это и есть та жизнь, о которой он всегда мечтал. Плыть куда-то, видеть землю в свете утреннего солнца, видеть девушку, которая никогда не будет твоей, не знать, что будет через день и через месяц.
Для этого ему пришлось дожить до пятидесяти двух лет. Без девяти дней, если уж быть точным до конца.
Справа от лесовоза (и от Чижова) по грунтовой дороге мчался на велосипеде мужик в яркой розовой рубахе. Чижов посмотрел на него в бинокль, и мужик придвинулся вплотную вместе со своим велосипедом, которым, судя по всему, последние пятьдесят лет заколачивали гвозди. Чижову казалось, что он слышит исходящий от велосипеда предсмертный отчаянный скрип, но этого, конечно, он слышать не мог.
Белые пилоны приблизились. Они походили на хевсурские боевые башни. Красной фосфоресцирующей краской на белоснежной поверхности была выведена цифра «5». «Ладога-14» не просто входит в шлюз, она в него вползает. Ширина шлюза равна ширине корабля: так меч входит в ножны, подумал Чижов, имевший когда-то отношение к миру метафор и сравнений, так вор (подумал он) входит в чужой дом — бесшумно и аккуратно, стараясь ничего не задеть.
Лена ушла к своим кастрюлям. Чижов остался.
«Волго-Балт, Волго-Балт, вас примет шестой шлюз. Никаких изменений для вас не будет. Вы пойдете после триста шестого».
Для Чижова все это звучало райской музыкой.
«Ладога-14» пришвартовалась в шлюзе.
Закрылись черные ворота. На самом верху по черному полю была проведена яркая красная полоса. А выше полосы, по верху ворот, шла девушка. Она даже не посмотрела в сторону «Ладоги», в сторону Чижова; занятая своими мыслями, она шла по верху ворот.
В кофейный напиток внизу добавили немного кофе.
Стены шлюза были сложены из огромных циклопических бетонных плит. Такую кладку любили применять древние греки. Например, в Микенах — во времена Троянской войны и Геракла.
Какие мифы останутся от наших дней, подумал Чижов. Какие легенды. Как бывшего писателя, это все еще интересовало его.
Из диспетчерской шлюза женский голос сказал: «Внимание? Внимание! Производится наполнение шлюза. Следите за швартовыми». Швартовы надо было опускать и снова набрасывать на кнехты — чугунные тумбы на берегу, без этого канаты могли лопнуть.
Были ли шлюзы у древних греков, подумал Чижов ни с того ни с сего. У древних китайцев были наверняка.
«Ладога-14» тем временем миновала шестой шлюз. Волго-Балт в этом месте был похож на канаву, обрывистые и обгрызенные суглинистые берега были извилисты и грязны.
Внезапно, ни с того ни с сего, на берегу канала среди высокой травы и кустов возникло нечто фантастическое: вздыбленные бетонные плиты и трубы, металлические балки, швеллеры и двутавр, и еще что-то, чему не было названия, поскольку в общем хаосе ничего нельзя было различить и все это вместе взятое более всего походило на обвалившийся памятник какому-то неведомому божеству. И снова на километры кусты, кусты, кусты и подточенные волнами суглинистые берега слева и справа от коричневой воды. «Ладога-14» медленно ползла по Волго-Балту среди кустов, делая шесть километров в час и засыпая на ходу.
Соня проснулась. В чужой квартире. В чужой постели. Проснулась с трудом. Который час? Часов у нее не было. Где она? Она не знала. Она выплывала, она выплывала, как рыба, выплывала из сна, который сном не был. Сон был явью, он был явью когда-то, теперь он повторялся. Она не могла решить только, как некий китайский мудрец в притче о бабочке, что же было явью на э т о т момент: то ли что она чувствовала сейчас, а прежняя явь ей снилась, то ли ей снился неотличимый от яви сон.
Ей снился Чижов. Они были вместе в каком-то городе. Она и Чижов, которого она называла на «вы». Что это был за город, она не знала, как они туда попали — тоже. Не все ли равно? Там была река? Она не могла вспомнить. Чижов был внимателен, это трогало ее. В свое время они познакомились в Спорткомитете. Она-то была машинисткой, а он? Спортсмен? Тренер? Чижов был не похож на спортсмена. Соня часто спала со спортсменами, не со спортсменами, правда, тоже. Спортсмены ей нравились, они были молодцеваты и глупы. Они не задавали вопросов. В день знакомства с Чижовым она печатала очередной приказ: «Для подготовки к Спартакиаде…» Несколько усталых тренеров, ожидая приема, говорили на своем языке; их птичий язык был ей непонятен. Она допечатала приказ и взяла книгу. Она читала:
Дай руку, не дыши — присядем под листвой,
Уже все дерево готово к листопаду,
Но серая листва еще хранит прохладу
И света лунного оттенок восковой…
Чижов читал это вместе с ней, он читал из-за плеча. Брови у него ползли вверх. Он был удивлен. Девушки, печатающие на машинке, редко читают Верлена. Он посмотрел на Соню, и увидел, что Соня прекрасна. Ей было двадцать три года. На машинке она печатала, зарабатывая себе на жизнь, но жила она только стихами. О чем Чижов узнал много позже. Стихи жили в ее плоской груди и просились наружу, они скреблись по ночам, как мыши, разговаривали тоненькими голосами. Ей не мешало ничто. Ей не мешал Спорткомитет, ей не мешали ни усталые тренеры, ни молодцеватые спортсмены; она была красива, но и это ей не мешало. Иллюзий у нее не было. Если ее приглашали провести вечер и у нее было хорошее настроение, она соглашалась и проводила его; на этом все кончалось. Голоса, не умолкая, просились наружу, остальное не имело значения. Она не была любопытна, не была любознательна, ей никто не мог помочь и никто не мог помешать. Ничто не имело значения, кроме слов, неопределенных, как облако, как дым. Она жила как во сне. Алкоголь? Она могла пить, могла и не пить, курить или не курить, маленькая медноволосая машинистка не выделялась ничем, она казалась легкой добычей, внутри у нее клубился огонь и пахло серой, внутри был рай, и ад, и чистилище тоже, внутри были терцины Данте Алигьери, там был Вергилий, там было все; если она оказывалась в чьей-то постели, она не делала из этого трагедии; кроме того, это ей нравилось — не только получать, но и давать наслаждение; она была девушкой честной. Людей она не знала; она их чувствовала, каким-то неведомым ей самой чувством постигая их проблемы. Разве жизнь не была тяжела? Не была бедна впечатлениями? Не была однообразна? Разве человеку дано было развиться настолько хотя бы, чтобы он мог понять свою неразвитость, свою отсталость? Ей было жалко спортсменов — модно одетых, простоватых, добрых, недалеких, в американских джинсах, в японских нейлоновых куртках, похожих на кору, на кору дерева; они вечно уезжали и возвращались из-за границы, они спешили, короток был век их славы, их жизнь напоминала яркую ярмарочную карусель. Среди этой карусели и наткнулся на Соню чересчур впечатлительный Чижов. Верлен — вот кто сбил его с толку; вместо того чтобы прямо подойти к ней, он стал искать подход. Он заметил ее красоту, синеву под глазами, матовый цвет кожи, ее отрешенность. Воображение его заработало на полную мощь, из детства выплыла сказка о заколдованной принцессе и храбром принце — это он, Чижов, и был принцем; почему она так грустна, уж не ждет ли она того, кто разрушит злые чары поцелуем?