Я ждал боя, пулеметной очереди, визга разлетающейся мины. Но было тихо.

Было удивительно тихо. В синем безоблачном небе блестящей елочной игрушкой плыл странный самолет с двумя фюзеляжами.

— Рама, — словно про себя сказал, точнее тоскливо вздохнул пожилой солдат.

Я вспомнил: так солдаты называли фашистский самолет, который во второй мировой войне вел наблюдение в разведку.

В третьей роте всего девятнадцать человек. Это смертельно усталые люди, которые шли всю ночь, чтобы к утру достичь высоты. Сейчас они спят вповалку в небольшом доме за мельницей. Спят прямо на полу, на разостланной соломе, широко разбросав или, наоборот, подтянув по-детски колени.

У мельницы похаживает постовой-наблюдатель с биноклем. И пулемет сторожко вытянул тупую морду в сторону леса, который синеет вдали, подковой охватывая высоту. Артиллеристы роют в глубоком снегу огневые позиции.

С лопат летит белая пыль и крупные комья снега. А рядом пушки задрали к небу тонкие стволы с брезентовыми намордниками.

Все это производило удивительно мирное впечатление. Было одиннадцать утра шестого февраля 1945 года…

А на столе толпятся высокие тонкогорлые бутылки со светлым немецким вином. Белеет жир в раскрытых коробках консервов. И лейтенант Михайлов, благодушно развалясь в кресле, поучает меня:

— Да ты не суетись. Все, что положено, мы сделаем. На место прибыли вовремя. Пушки мои ребята скоро расставят, твои славяне все в сборе, никто не отстал. Полный порядок. Да и фрицев не видно. Простоим здесь до вечера, а там двинем дальше.

— Нет, — говорю я, — здесь будет бой…

— Телеграмму от Гитлера получил? — смеется лейтенант.

У него черные волосы, цыганские глаза и очень белые зубы. Без шапки и шинели, с расстегнутым воротом гимнастерки, на которой красной эмалью отсвечивают два ордена. Он, пожалуй, красив. Портит его небритая щетина (а ведь наверняка моложе меня), складки-морщины, бегущие ко лбу от переносья.

— Выпей, — лейтенант наливает вина в здоровенную солдатскую кружку. — Да не бойся, оно слабое, как квас. А то ты не куришь, не пьешь — чистый монах.

Я выпиваю. Вино на самом деле слабое — сухое. И учить мне лейтенанта нечему. Он, видно, воюет не первый год.

А все-таки я знаю больше него. Я знаю, что через несколько минут (или часов) здесь разыграется кровавая трагедия. А он знать этого не может. Я из будущего, он — из прошлого. Ведь он скоро умрет. Я должен его предупредить. И не могу этого сделать.

Других офицеров на высоте нет. Только мы двое… Значит, в донесении просто спутано его звание. Он, оказывается, лейтенант, а не младший лейтенант.

— Что ты на меня смотришь, словно я твоя покойная бабушка? — спрашивает Михайлов. — Боишься, что ли? Да ты не дрейфь. Высота, господствующая над местностью, обстрел хороший. Две пушки, «максим», жить можно. И держать можно.

— Как вас зовут? — спрашиваю. Это во мне историк борется с эмоциями. И поборол-таки. И не особенно я сейчас себя уважаю за это.

— Алексей. А тебя?

— Володя. А вы откуда?

— Земляка ищешь? Из Москвы я. На Малой Бронной жил. Слыхал такую улицу?

— Слыхал, — киваю головой. Я ведь даже песню знаю о погибших ребятах-москвичах: «Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой…» И вот он сидит передо мной Алешка с Малой Бронной, таскает ножом куски краснобелого мяса из железной банки.

— А ты откуда? — спрашивает человек из песни.

— Из Вологды.

— Зачуханный городишко, — авторитетным тоном столичного жителя говорит Михайлов. — Кончится война, приезжай ко мне, поживешь в Москве.

Скольких за время войны он так приглашал? Эх, показать бы ему, кстати, зачуханный город Вологду. Показать небоскребы, разбросанные среди тропической зелени.

И речку, и набережную из пластика, который под влиянием интенсивности света сам меняет цвета…

— Вы чем до войны занимались? — продолжаю этот необходимый, но уже самому неприятный допрос.

— В школе учился.

— А ордена вам за что дали?

— За войну, — грубо отрезает Михайлов. И я понимаю, что ему, фронтовику, неприятно говорить об этом с мальчишкой, который и фашиста-то живого в глаза не видел.

Лейтенант неприязненно смотрит на меня, резко выдыхая сразу из обеих ноздрей струи синего дыма. Смотрит и молчит.

Потом взгляд его смягчается, добреет. Видимо, он считает, что попросту я боюсь своего первого боя и потому сыплю дурацкие вопросы.

— Я тебе подарок сделаю, — говорит Михайлов, уже улыбаясь. — Небось все училище мечтал…

Из полевой сумки он достает вороненый парабеллум.

«Калибр — девять миллиметров, восемь патронов входит в обойму», услужливо подсказывает память.

— Держи. Обращаться-то умеешь?

Обращаться с немецким стрелковым оружием я умею.

И невольно краснею от радости, что у меня будет оружие, которое подарил боевой офицер второй мировой войны.

Да ведь мои коллеги прямо осатанеют от зависти.

— Тебе сколько лет? — спрашивает вдруг не спускавший с меня глаз лейтенант.

— Двадцать шесть, — не подумав, отвечаю правду.

— Ну, вот бы не сказал. А мне — двадцать два… Небось в институте учился, отсрочку давали?

Я киваю головой…

— Товарищ лейтенант! — просовывается в дверь часовой. — Возле леса, кажись, фрицы появились…

Я вскакиваю, дрожащими руками всовываю дареный пистолет в свою огромную кобуру. Всовываю, а он не лезет.

Михайлов быстро, поверх ремней и снаряжения натягивает шинель. Когда я вскакиваю на крыльцо, он стоит, широко расставив ноги, приставив к глазам бинокль. Потом протягивает бинокль мне:

— Гляди…

Из леса вытянулись и движутся к высоте три темные полоски. И прежде чем я успеваю сообразить, что это, лейтенант говорит:

— Объявляй тревогу…

Я вбегаю в комнату, где мы так уютно беседовали, и ору, чуть не срывая голосовые связки:

— Тревога! Тревога! По местам!

Многоногая рота, спящая под шинелями, мгновенно просыпается. Шинели слетают с голов. Расхватав оружие, моя рота вываливается наружу. На соломе остается красный матерчатый кисет и винтовочная обойма с четырьмя патронами…

Коротенькая цепочка моих солдат на снегу перед мельницей. Я вижу их спины, широко раскинутые ноги в обмотках, сапогах, валенках. Впереди голов короткие черточки стволы автоматов. Хищные силуэты пушек. Широко раскинув станины, они медленно ведут стволами за идущими прямо на нас гитлеровцами. В бинокль уже видно, как, проваливаясь по колено в снег, медленно, с опаской движутся вражеские солдаты.

Мы с Михайловым на мельнице. В ее кирпичном животе пробиты дыры, похожие на амбразуры. Из них открывается прекрасный обзор.

Немцы идут. Мои солдаты лежат. Михайлов молча смотрит в бинокль. Что делать? Я ведь командую ротой…

— Стрелять надо, — неуверенно говорю я.

— Зачем? — отзывается Михайлов. Он на минутку опускает бинокль. — Это идет разведка. Положить ее мы всегда успеем. Знать бы, сколько фрицев в лесу, да что у них на уме…

Михайлов улыбается, хотя я понимаю, что ему совсем невесело, он улыбается для меня.

— Не дрейфь, Володя, отобьемся. — И снова приникает к биноклю.

Не дойдя до мельницы примерно полкилометра, фашисты, которые прежде шли гуськом, друг за другом, разворачиваются в цепь. Так идти труднее, и немцы движутся медленнее. Я уже различаю глубоко надвинутые каски и блекло-зеленые шинели.

— Пора! — спокойно говорит Михайлов. — Давай огня…

— По наступающей пехоте противника! — кричу я, выскочив из мельницы. Пояс, прицел…

Мои солдаты открывают огонь, не дождавшись конца команды. Прицел им, очевидно, известен и без меня, а нервы тоже на пределе. Михайлов, схватив меня сзади за ремень, рывком втаскивает под укрытие толстых кирпичных стен.

— Ну чего выставился? — ругается лейтенант. — Черт шалавый… Из мельницы, что, голоса твоего не услышат?..

Раскатисто и глухо бьет станковый пулемет. Звонко, короткими прицельными очередями стреляют автоматы.

Немцы словно вжались в снег. Их почти незаметно. Однако больше половины лежит на виду неподвижно, в каких то страшно нелепых, неживых положениях. И я не могу оторвать от них взгляда. Я смотрю на людей, которых убили по моей команде.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: