электричество, и тому, кто придумал водку.
...Хотя Страшной и Чубарая один раз от меня улетели, я, однако, не потерял
веры в чудодейственность жареной конопли. Утром я насыпал в карман конопли
и навел в блюдце сахарной водички. Бабушка ушла в магазин. Я воспользовался
ее отсутствием и подлил в блюдце водки. Голубятники утверждали, чтобы умная
дичь забыла прежний дом, ее надо напоить пьяной.
Как и вчера, связки Страшному и Чубарой не понравились. Они
кособочились, топырили крылья, пытались ссовывать нитки маленькими
розовыми носами. Мы мешали их раздраженным и откровенным попыткам
освободиться от связок.
Перед приходом Петьки Крючина голуби немного смирились со своей
неволей, да и есть захотели, и дружно набросились на коноплю. Петька пришел
смирный. Сколько ни подсматривал за взглядом его раскосых глаз, в них подвоха
я не улавливал. Чтобы подчеркнуть, что я оттаял после нашей вчерашней ссоры,
а также в знак «цеховой» доверительности, я сказал ему, что вода в блюдце
разбавлена водкой и подслащена. Он одобрил это. И я испытал довольство
собой. Ведь поддерживал меня не какой-нибудь задрипанный голубятник, а
серьезный, неисправимый, знаменитый Петька Крючин, который к тому же до
позавчера был моим благосклонным покровителем. Зная, что Петька тут, не
утерпели и пришли с конного двора Генка Надень Малахай (опять он был без
фуражки) и сивый Тюля. Они двигались к моей будке сторожко, словно
подбирались, неуверенные в том, что я их не турну. Саша махнул им рукой:
- Да вы не трусьте, лунатики.
Они быстро подошли, стояли позади Петьки, еще не совсем надеясь, что им
не перепадет за вчерашнюю подброску лебедей.
Страшной наклевался раньше Чубарой. Ему стало скучно, и он принялся
ворковать, отвлекая ее от конопли, и едва она взглядывала на него, как он
распускал хвост и, прижав кончики перьев к полу, делал к ней рывок.
Поклонившись Страшному, Чубарая опять хватала с торопливым постуком
зеленоватое, эмалевое на вид зерно, и снова он, надувая зоб и потрясывая
загривком, выговаривал свое гулкое: «Ув-ва-ва-вва» - и то и дело как бы посыпал
эти звуки, напоминающие дыхание ретивого паровоза, урчащими рокотами.
Генка Надень Малахай восхитился:
- А ворковистый, черт!
Не оглядываясь, Петька отодвинул его локтем. Главным ценителем судьей
здесь был он, и то, что Генка Надень Малахай вылепил свое мнение об одной из
статей Страшного, возмутило его. Да и я воспринял восхищение Генки Надень
Малахай как нарушение приличия, принятого среди голубятников. Я повернул
на него глаза. Он мелко заколебался из стороны в сторону. Ему хотелось
испариться, и оттого, что никак никуда не мог деваться, он угнулся и запеленал
руки в подол рубахи.
Петька выждал, покуда кощунство, совершенное Генкой Надень Малахай и
как бы оставшееся в воздухе, рассеется, и уже тогда сказал, но таким тоном,
словно совсем не было замечания о ворковистости Страшного:
- Красиво бушует! Настоящая мужская порода!
Раз бушует у тебя на дворе - значит, начинает признавать твой двор. Вполне
вероятно - удастся удержать.
Явно у Страшного пересохло в горле. Он подбежал к блюдцу и напился
глубокими пульсирующими глотками. После этого собственное мозговое
состояние показалось ему каким-то необычным - насторожило горячение в зобу,
- и он потряс головой и помахал кургузыми из-за связок крыльями. Обычное
самоощущение не возвратилось к нему, но он не потерял бодрости,
размашистыми шажками вернулся к голубке и долбанул ее в темя. Саша
захохотал, потом воскликнул:
- Ну, мужик! Права качает. А то он к ней на хвосте, а она равнодушная.
Петька попробовал осечь Сашу:
- Ты, прикрой...
- Что?
- Хлебало.
- Ты не на конном дворе. Ты там командуй... У меня маленький рот, а вот у
тебя в действительности хлебальник: поварёшка пройдет.
- Замолчи, Сашок, - сказал я.
Чубарая, отскочившая от Страшного, таращилась, куда бы взлететь.
Страшной, видно, сообразил, что допустил оплошность, и заукал. Однако его
призывное жалобное постанывание не произвело на нее впечатления. Он
заворковал и, повышая гул своего голоса, вращался, понемногу подступая к
Чубарой. Она заворковала с негромкой, неумелой картавинкой, свойственной
голубкам, и сердито клюнула по направлению к нему, но не достала. Страшной
принял ее мстительный клевок за поклон и пошел колесить вокруг нее, мел
хвостом землю, взгогатывал.
- Вот бушует! - и в другой раз не удержался Генка Надень Малахай. - Ни у
кого не встречал!
- Мой Лебедь, что, - грозно спросил его Петька, - хуже бушует?
- Нет, Петя. Они одинаково.
Сожаление появилось на лице Петьки.
- Что значит не голубятник, - проговорил он, обращаясь ко мне. - У каждого
голубя свой голос. - И уже к Генке Надень Малахай: - Надо различать...
- Он тугой на ухо, - подсказал Саша.
Чубарая все еще тянула вверх голову. Страшной перестал ворковать.
Задумался. Какой-то непорядок был в нем самом, а также в норове голубки. Над
этим он и задумался. Навряд ли он додумался до того, что с ним стряслось, а
может, расхотел додумываться: дескать, зачем нам, голубям, вдаваться во всякие
там сложные перемены в организме? И было направился к Чубарой, чтобы
выяснить ее каприз, но его качнуло, и он чуть не свалился набок, да вовремя
успел подпереться крылом.
Саша рьяно ждал потехи. Он залился хохотом и никак не мог сдержаться.
Легкие у Саши были малообъемные, в них не хватало воздуха на длинные
выдохи, поэтому он все ниже сгибался, удушливо кашляя и взвизгивая. И меня,
и Тюлю, и Генку Надень Малахай тоже разбирал смех, но крепились:
останавливала строгая прихмурь в Петькином лице. Вскоре, когда Страшной,
напряженно поддерживая равновесие, подошел к Чубарой и попытался
поцеловать ее, а она увильнула и отбежала к огуречной грядке, он,
остановившись на месте, стал браниться на нее, тут и мы не выдержали и
захохотали, потому что в том, как он ругал Чубарую, было почти все
человеческое: и поза, и повадки, и упрек, и обещание взбучки.
Чубарая пригорюнилась возле грядки. Конечно, Страшной решил, ему кое-
что удалось ей втолковать и что уж сейчас-то она не должна пренебречь его
ухаживанием, и готовно подбежал к ней, а Чубарая хлестанула его крылом и
через огуречную грядку улизнула в картофельную ботву. Он искал ее среди
ботвы, то обидчиво укая, то сердито бормоча. Затем вдруг прытко выскочил
оттуда и прибежал к блюдцу. Я уже пожалел, что раз вил водкой воду, и хотел
отогнать его от блюдца, но он даже не отпрянул него. И когда я загородил воду
руками, он начал клевать мои ладони, и их пробивал, и так в них впивался, что
выступала кровь. Я отнес Страшного в будку. Он и в будке продолжал буянить -
долбил в березовую поленницу и врезывал по ней крыльями.
Я испытывал и растерянность, и огорчение. Я никак не предполагал такой
бедовой реакции Страшного на водочную разбавку и такой дикой
непокладистости, проявившейся в Чубарой. Петька понял это, однако не ушел.
И я увидел, что он мне сочувствует и, пожалуй, чем-то собирается помочь. Он
сказал, что нам нужно потолковать. Я догадался: у него нет желания говорить
при Саше, Надень Малахае и Тюле. Эти, мол, пацаны так себе для голубиной
охоты. В «шестерки», еще куда ни шло, они годятся, а серьезный разговор при
них вести бесполезно: он им ни к чему.
Я попросил ребят взглянуть, не собирается ли пугать голубей Мирхайдар.
Они отошли, и Петька сразу заговорил. Вода с водкой? Вода с водкой? Нельзя
давать Страшному. Позабыть, наверное, позабудет старый дом, но может и