Редко говорят «я вас люблю» голосом военного приказа. Редко отдают приказ «Смирно!» грудным голосом, каким говорят «я вас люблю». И если ваша соседка сладко нашептывает: «Пожалуйста, налейте мне вина», смело прижимайтесь к ее колену — она к вам неравнодушна. Несоответствие между тем, что говорят, и голосом, каким говорят, оттеняет наше поведение.
В «Федре» Ипполит говорит Арикии о «государственных соображениях» сладким голосом, потому что любит ее и взволнован ее присутствием. Он «теряет голос». Дикция в театре — искусство перемещать голос. Арто говорил голосом своих нервов.
Мы смотрим глазами, а видим грудью. Это разница, существующая между анализом и синтезом. Субъективная сконцентрированность — дыхательная. Если я внимателен к тому, что говорите вы, но увлечен соседкой, голова моя будет повернута к вам, а грудь — к соседке! Ось тела сдвигается.
Другой ключ, полученный от Арто: чувство жестокости. В той мере, в какой его понял я. Жестокость — это жизнь. Не вкус к жестокости, а констатация факта. Чем жизнь активнее, тем жестокости больше. Отсюда всего один шаг до намеренной жестокости. Однако ничего общего ни с садистами, ни с мазохистами тут нет — и те и другие «обойдены» жизнью. Как и в отношении наркотика — не надо толковать ложно. Просьба не искать неоправданной жестокости именем Антонена Арто.
Основной закон природы — закон агрессивности. Это закон созидательный: нападать, чтобы двигаться вперед. Но люди грешат, толкуя его превратно: они изобрели агрессивность разрушительную. Это уже не высвобождение инстинктов, а болезнь. Человек утратил инстинкт самосохранения. Понятие «пульсация смерти»23 по Фрейду кажется мне сегодня, благодаря прогрессу биологии, устарелым.
Выступая однажды в Мексике с докладом, Арто говорил о моей работе. Цитирую несколько строк, чтобы показать, насколько наши взгляды сходились:
«Этот театр в пространстве — театр более чем социальный. Это театр человеческого бунта, не приемлющий закона Судьбы; это театр, наполненный криками, но не страха, а бешенства, и более чем бешенства — чувства бесценности жизни.
Это театр, умеющий плакать, но обладающий огромными запасами смеха и знающий, что в смехе заключена чистая и благотворная идея вечных сил жизни».
До того как я познакомился с Арто, он создал в театре Гренель «Театр Альфреда Жарри».
Жарри — клоун, обливающийся слезами.
Арто — оскал улыбки на лице распятого.
Арто — Ван Гог современного театра.
Вернемся к новостям на «Чердаке». Декру был отчасти прав — я разбрасывался. Вместо того чтобы настойчиво искать выхода в лабиринтах театрального поиска, я реагировал на все запросы жизии. Мои планеты, кажется, Меркурий — Венера. Сочетание, в котором нет ничего сатурнинского. Что поделаешь. Анархическая натура, я жил, бесясь и проказничая, все «пропуская» через себя. С одной стороны, мой ум горячила революция, только что разразившаяся в Испании, с другой — мне делало предложения кино. Что бы ни говорили, а я всегда любил сниматься. Я встречал в кино только очаровательных людей, обрел там подлинных друзей. В кино живут, будто на Центральном рынке, повинуясь прихоти, а не строго по часам, как чиновники. Наконец, я понял, что, сочетая театр и кино, смогу выполнить свое земное предначерыние. Режиссер Марк Аллегре опять пригласил меня сниматься — теперь в фильме «На глазах у Запада» в роли террориста.
Если говорить о театре, то к нему я еще не нашел подхода, но лелеял тайное желание организовать труппу. Я хотел рано или поздно нести ответственность за группу людей. То была моя воля, моя цель, мое путешествие, моя переправа — судьба, которую я себе начертал. Но я оказался один на один с обществом. Koifla находишься в открытом море, что остается делать, как не «договариваться» с волнами? Восхищаюсь людьми, которые идут напрямик, — наверняка они умеют заклинать стихии. Отдавая треть времени киностудиям, вторую треть — бездумной жизни, последнюю треть я посвящал моему театру.
Я хотел проверить свои прекрасные театральные идеи из страха, что их истинность относительна. Но на ком? На древних греках? Соблазнительно, но трудно. На французских классиках? Опасно. Я в самом деле хотел проверить свои идеи, но при условии, что моя вера в них не поколеблется. Некоторые сюрреалисты, например Жорж Батай, любили Корнеля. Меня, скорее, влекло к Расину. Клодель? Его я плохо знал. Арто уже поставил одно действие «Раздела под южным солнцем», и рукопись пьесы передавали тайком из рук в руки. Разве он не заявил: «Фрагмент, который вы услышали, написан Полем Клоделем — поэтом, послом и изменником». Разве на вопрос, кого вы считаете лучшим из ныне здравствующих поэтов, Деснос не ответил: «Клоделя, черт побери!»
Все мое окружение злопыхало против «монашка». Мне было от этого ни холодно ни жарко. Андре Массон, который в предчувствии близости гражданской войны привез из Испании жену и двух ребятишек — Дьего и Луиса, — сказал мне: «Раз ты любишь Сервантеса, перечитай-ка «Нумансию». Я сразу загорелся. Массон попал в точку. Я нашел своего классика. В общественном плане я вносил свой вклад в дело испанских республиканцев — тут звучало уважение к личности, прославлялась свобода. В плане метафизики театра проникал в мир фантастики, смерти, крови, голода, неистовства, бешенства. Пение, пантомима, танец, реальность, сверхреальность. Река, огонь, магия. Мой тотальный театр. Я ринулся в это очертя голову. «Нумансия» — проверка, которая позволяла мне двигаться вперед.
Андре Массон согласился мне помочь и обещал подсобить с костюмами и декорациями. Насчет музыки — будет видно. Я вынашивал этот замысел, как вынашивают плод. У сучки беременность длится шестьдесят пять дней, у кобылицы — одиннадцать месяцев. А у актера? Кто может это сказать?.. С его триадой, кружащейся на полной скорости, как волчок: женское, среднее, мужское...
В этот момент назревало еще одно событие. Фильм «На глазах у Запада» вышел на экраны. Меня приметил продюсер Жан-Бенуа Леви, который приобрел известность благодаря нашумевшему фильму «Детский сад». Он обожал Мадлен Рено и готовил для нее новый фильм — «Элен». Оба искали героя-любовника. Мадлен Рено хотела Клода Дофена. И не без оснований. Он обладал всем, что нравится: тонкостью, талантом, умом, остроумием, внешним обаянием.
— А между тем я открыл молодого человека, которого хотел бы вам представить. Он некрасив, но у него есть взгляд и улыбка.
— В самом деле? Это не так уж плохо. Когда я могла бы с ним встретиться?
— Я пошлю его к вам. Но предупреждаю, он дикий и грязный. Плохо выбрит... без галстука.
— Скажите ему, пусть побреется, умоется и не кусает меня.
Жан-Бенуа Леви повсюду разыскивает меня. А я находился в савойских Альпах со своими приятелями-революционерами. То был разгар Народного фронта, и мы читали на заводах стихи. Рабочие у Рено, продавщицы универмагов открывали Жака Превера, Поля Элюара, Луи Арагона. Появились первые кемпинги, вошел в моду тандем — велосипед на двоих. Магазины «Весна» пустили в продажу платьица с набивным рисунком — девушки в них выглядели чертовски хорошенькими. Леон Блюм, которым я восхищался, придумал министерство отдыха. Мир людской предвкушал право на жизнь. Удивительное время, которое не могли простить «порядочные люди»! Право на жизнь? В свободе и взаимоуважении? Все, только не это! Лучше война! Они готовились к ней три года. Три года отсрочки...
Но вернемся к нашей теме.
Мадлен
Считаю своим долгом сказать, что Мадлен не одобряет этого рассказа о моей жизни, который в большой части является рассказом о нашей жизни. Это ее смущает. Я понимаю ее тем лучше, что это смущает и меня самого. Тем не менее, когда мы смотрим на себя на экране, мы видим уже не самих себя. На просмотре фильма с моим участием я никогда не думаю «я», всегда — «он».
В конечном счете мое смущение меньше: во-первых, я пишу эту книгу, а значит, действую; во-вторых, я пишу рассказ Другого. Мой Двойник, несомненно, мне помогает. И потом, все это факты! Почему о них нельзя сообщать?