Уже поднимаясь по лестнице дома любимой учительницы, мы начали спорить, кому первому торжественно внести торт. Каждый понимал: у кого торт, того и любить будут больше.
Вырывая торт друг и друга, мы его уронили, и он раскололся, рассыпался по ступенькам на несколько частей. Испуг и оцепенение у находчивых пионеров быстро прошли. Мы решили его склеить слюнями и аккуратно упрятать назад в коробку. Подарим, уйдем, а Лидия Аркадьевна так жадно в него вгрызётся, что ничего и не заметит, решили мы.
Лидия Аркадьевна очень нам обрадовалась и велела мужу накрыть на стол.
— Садитесь, ребятки мои, будем все вместе пить чай с тортом — сказала она.
В воздухе повисла мертвая тишина. Мы переглянулись. А потом, с аппетитом съев торт и запив его чаем, мы все вместе пели нашу любимую песню: «Взвейтесь кострами синие ночи, мы пионеры — дети рабочих, близится эра светлых годов, клич пионера: «Всегда будь готов!»
Мама
После смерти Сталина в мозгах людей что-то сместилось. С ним легче переживались послевоенные тяготы и оставалась вера в то, что еще чуть-чуть и станет совсем хорошо. Раз уж мы с ним Гитлера одолели, то разруху…
Никита Хрущев конкуренции со Сталиным в сердцах народа не выдерживал. Народ роптал. Не остывшее после войны, достоинство человека раскрывало многие рты для резких слов в адрес, пришедшего в 1954 году, правительства. Возмущение народа вырвалось наружу после речи Хруща о культе личности Сталина и его зверствах. Те, кто сидел в лагерях, были рады, но те, у пивных ларьков, встававших в атаки из окопов с криками «За Родину! За Сталина» принять это не могли и сильно роптали. Правда, не все. Нашлось много и молчунов, а ещё больше — доносчиков.
Мой отец сдержанностью не отличался и, проехав на танке до Берлина считал, что заслуживает лучшей доли. Об этом и ляпнул где-то, то ли на работе, то ли у пивной.
Скрутили его быстро. Пришили дельце о воровстве досок, да еще групповое. Начальника и сослуживцев, которые встали на его защиту вписали в одну преступную группу, а по групповому давали больше.
Как-то утром в наш подвал пришли с обыском, искали деньги, но кроме мышей да клопов ничего не нашли, но отца забрали. Так он оказался в Крестах, а я услышал презрительное прозвище — тюремщик и бойкот дворовых товарищей.
Однажды, в школе за оскорбление я вступил в драку, толкнул обидчика и он разбил своей крепкой головой горшок с цветами. Маму вызвали в школу и заставили купить новый цветок. Мама купила, но меня ругать не стала.
Вскоре мы с мамой поехали на трамвае номер шесть к Финляндскому вокзалу и долго ходили по берегу Невы вдоль высокого кирпичного забора. За забором высились мрачные краснокирпичные здания с множеством маленьких одинаковых окон с решетками.
Когда я, десятилетний пацан, замерз на студеном Невском ветру до дрожи, в одном из этих окошек кто-то замахал белой тряпочкой.
— Вон, папа, сынок, — показала рукой мама.
Я заплакал. Мне ничего не было видно, но я помахал невидимому папе рукой и на кого-то очень сильно обиделся. Я знал, что мой папа честный.
Потом мы носили папе передачи, выстаивая длинные очереди. Народу сидело много. Город начали чистить от ненужных «элементов», вышвыривая их поганой метлой за 101 километр. Пусть там рассуждают и бьют себя в грудь с орденами, думали эти чистильщики.
Потом нам дали свидание. Папа очень похудел и был острижен наголо. Он говорил нам, что не крал никаких досок, что все это ложь. Просил, чтоб я помогал маме и берег ее.
Потом мы ходили на суд и видели, как отца погрузили в воронок, а вместе с ним еще троих сослуживцев и отправили на два года на лесоповал в Коми автономную советскую социалистическую республику. Оттуда он нам прислал фотокарточку, а мы ему каждый месяц посылали папиросы «Беломорканал».
На лето мы с мамой поехали в Вырицу на дачу с детским садом, в котором она работала. Я был приписан к группе и основное время проводил в обществе сверстников. Но иногда мама забирала меня из группы пожить на воле. От этой свободы ничего не было нужно, кроме самой свободы.
Я слонялся по пустынным, полуденным улицам Вырицы, сидел на берегу Оредежа, наблюдая за замысловатыми полетами стрекоз и бабочек.
Однажды, поднимая пыль своими сандалиями, я оказался около бревенчатой церкви иконы Казанской Божией Матери. Она высилась среди пустынного песчаного поля, окруженного забором. Вокруг никого не было.
Жаркий полдень, тишина, стрекот стрекоз и саранчи. Я поднялся на крыльцо церкви и вошел в храм. Полумрак храма прорезал солнечный луч и освещал иконы резного деревянного иконостаса. Я сел на ступеньки лесенки, ведущей на хоры.
Из полумрака появилась женщина в черном одеянии и начала гасить свечи на подсвечниках.
— Что тебе надобно, хлопчик?
— Помолиться хочу.
— Иди, молись Богородице.
Я подошел к иконе Казанской Божией Матери на амвоне и начал шёпотом просить Богородицу помочь в тюрьме моему папе.
Мама моя родилась 27 апреля 1923 года в деревне Барсаново, что в пяти километрах от города Опочки. Россию заливали кровью коллективизации. Оголодавшие пьяницы и бездельники застрелили моего прадеда Антона, который во время продразверстки припрятал муки для своей многодетной, в семнадцать ртов, семьи. Но семья выжила. Два мешка муки, которые прадед утопил в потайном месте реки, «кроваво-красные соколы» не нашли.
Детство мамино прошло в тяжелом крестьянском труде и прилежной учебе. В Великих Луках она закончила зубоврачебную школу, встретила свою любовь — Еремея и вышла за него замуж. Счастье было не долгим. Началась Великая Отечественная война, и восемнадцатилетняя Сашенька с мужем Еремеем пошли на фронт. Воевали в одном полку в разведывательной роте под Смоленском. Там Еремея убили у мамы на глазах. Страдала о нем она долго. Папа ревновал. Видимо, ревность свою и заливал огненной водой. Тогда понять мне это было трудно.
У мамы на иждивении кроме меня была еще младшая сестра Люся, которая училась в школе, и моя подслеповатая бабушка Аня. Чтобы нас всех прокормить мама стала подрабатывать на второй работе.
Она работала зубным врачом и медсестрой в больнице. Потом мама купила бормашину и стала лечить зубы людям дома.
Часто, опасаясь доносов соседей о нелегальном труде, мы ездили с этой бормашиной к, больным зубами людям, в их квартиры. Тогда мы с мамой тащили бормашину вдвоем.
Помогал я маме во всем. Мыл дома полы, топил печь. Пока мама лечила гнилые зубы нашим согражданам, выручая по пятнадцать рублей за пломбу, я гулял по дворам незнакомых домов. Мне это нравилось больше, чем гулять во дворе своего дома. Во-первых, попадались разные интересные ребята и девочки, а во-вторых, меня никто не обзывал тюремщиком, потому, что этого никто не знал.
В пристенок и другие азартные игры с деньгами играть мама мне не разрешала. Поэтому чаще всего я играл с девчонками в магазин или в больницу. Где-то удавалось погонять в колдуна или в пятнашки.
Иногда во дворы заходили точильщики, выкрикивая истошными голосами свои призывы: «Ножи точить!» Я не мог отвести глаз от искр, которые снопом вылетали из-под лезвия затачиваемого ножа. Мне мерещились искры бенгальского огня, новогодняя елка, увешанная мандаринами и грецкими орехами в фольге и папа с ватной бородой, изображающий деда Мороза. Мне казалось, что точильщик, как дед Мороз, может исполнить любое желание, и я шептал сквозь слезы: «Верни мне папу».
Раз в месяц мы с мамой ходили на прием в Исполком. Мама брала меня, чтобы разжалобить начальника и встать в очередь на жилплощадь. Очередь и без нас была огромной, на десятки лет томительного ожидания. Но без очереди вообще кирдык. Начальник допытывал маму, где она воевала и сколько раненых спасла. Искал повод отказать.
— Второй Белорусский фронт, Смоленск, слышали? — оправдывалась мама, показывая ему истлевшую книжку красноармейца. — А разве было время считать раненых, товарищ? Ведь пули кругом свистят, снаряды рвутся. Я его тащу, а он в три раза больше меня и кровью истекает. Я, что должна была остановиться, сказать, подожди браток, я тебя только в книжечку запишу, ты у меня сорок первый. Я и сейчас сутками больных лечу, сына, вот, некогда увидеть. Сам растет, улица воспитывает.