Ехали всю ночь, лишь перед утром остановились на каком-то хуторе, чтобы дать отдых лошадям. Все разбрелись по хатам. Инсигатор, который очень боялся за Мелхиседека, остался с ним. Даже спать лег в одной с ним комнате, поставив у двери часовых. Оба не спали. Так и пролежали всё время, переворачиваясь с боку на бок. Наконец Левицкий не выдержал и, сев на скамье, закурил. Мелхиседек попытался завязать с ним разговор, но тот пробормотал что-то непонятное, не то ругательство, не то угрозу, и приказал снова садиться в карету.
Мелхиседек внимательно смотрел в окошечко и догадался, что они едут в Корсунь. Он не ошибся. Вечером этого же дня они прибыли в Корсунь. Остановились в предместье, возле Роси. Прямо из кареты Мелхиседека повели в какой-то дом. В большой продолговатой светлице за столом сидели трое. Глаза Мелхиседека остановились на том, кто сидел посредине. Это и был Мокрицкий. Большая, с залысинами голова, тоненькие, в ниточку, усы, такие же тоненькие, словно подправленные, брови, нос с горбинкой — всё подчеркивало изнеженность и болезненность этого человека. Глаза у него были большие, бесцветные и сердитые. Наклонившись вперед, он уперся глазами в Мелхиседека, словно пытался просверлить его насквозь. Мокрицкий чем-то напоминал голодного, облезлого волка, который перенес трудную зиму. Официал привык, чтобы под его взглядом люди терялись, чувствовали себя неуверенно и с первой же минуты подчинялись его воле. Но игумен стоял спокойно, казалось, будто он прячет в густой бороде усмешку. Его черные глаза смотрели на Мокрицкого без тени страха или хотя бы удивления.
— Значит, встретились, — проговорил Мокрицкий.
— Выходит, что так, — ответил Мелхиседек.
— Войну задумал начинать, поход трубишь?
— Против кого? И о какой войне может идти речь со мной, лицом духовным?
— Вот как, — скривил в усмешке губы официал. — Санкта матер, он овцой прикидывается. Против кого людей проповедями подстрекаешь, для чего из сундука королевские грамоты повытаскивал и размахиваешь ими?
Мелхиседек поднял голову.
— Чтобы люди знали, что король дал нам равные права с католиками, что сейм указал не притеснять диссидентов. Эти грамоты я читал в своих церквах, а не в ваших.
— Сто дяблов, не тебе указывать, где чьи церкви. Зачем едешь из Переяслава?
— Это допрос? Хочу знать, кто я, узник…
— Гость, долгожданный и дорогой! — захохотал официал. — Вы идите, — кивнул он головой тем двум, что сидели рядом с ним. Когда они оставили комнату, Мокрицкий вышел из-за стола и остановился перед Мелхиседеком.
— Пускай тебе будет известно, что я всё знаю. А чего ещё не знаю, то могу домыслить. Был ты у царицы, на Сечи был. Ведаю, ездил в Варшаву бить челом на униатов. А теперь скажи мне, помогло это тебе хоть сколько-нибудь?
Мелхиседек не отвечал.
— Молчишь? Я за тебя скажу. Ни черта не помогло. Нам начхать на короля и на большой сейм. Думаешь, король и сейм могут нам что-то сделать? Чей же это король, кто его выбирал? Чьи права должен он уважать? И сейм тоже. Все эти сеймы и указы преходящи, а право вечно. Против этого права король не пойдет. Если хочешь знать, не пойдет и царица, она ещё сама поможет защищать его. Или, может, король и императрица за хлопом руку потянут? Хлоп был и будет хлопом, и держать его нужно в покорности. А шляхтич тоже был и будет шляхтичем, хоть назовись он паном, хоть князем, хоть графом. Вера шляхетская тоже одна должна быть.
«Верно сказал про хлопов официал, — подумал Мелхиседек. — А про веру как загнул!» И вслух промолвил:
— Так пусть будет такой верой христианская.
— Одна есть правильная вера — католическая, — возразил ему Мокрицкий. — Она существует испокон веков. Она и есть самая разумная. Но не будем сейчас спорить об этом. Я хочу, чтобы ты уразумел тщетность своей борьбы. Не нам с тобой ссоры заводить. Другие дела есть. Хлопы стали своевольными, а вы их своими словами на ещё большее своевольство толкаете.
— Верно, посполитые весьма несмирными стали.
— Вот видишь, як бога кохам, правду молвлю. Кто же их может смирению научить? Только мы. Слушай, игумен, я не желаю тебе зла. — Мокрицкий пристально поглядел Мелхиседеку в глаза и выпалил: — Переходи в унию. Ты должен почитать за великую честь, что тебе молвилось в святом Риме и решено не карать тебя, а обратить в лоно католической церкви.
Мелхиседек силился понять, для чего ведет весь этот разговор Мокрицкий. Если он знает о его поездке в Петербург и на Сечь, то уж он, конечно, не поверит всем его словам об отречении от христианства. Никогда униаты не простят ему того, что он уже сделал. А веру свою он не продаст, крест у него на шее — это часть его самого, его плоти, его духа.
— Никогда и ничто не толкнет меня на предательство, никто не собьет с пути истинного. Готов принять кару во имя господа Иисуса Христа.
— Можешь молиться хоть черту, — Мокрицкий подошел к шкафу, налил из графина бокал и выпил. — Мне только нужны грамоты королевские, вот и всё.
— Не имею их, можете обыскать.
Мокрицкий криво усмехнулся, налил снова.
— Были бы они с тобой, был бы я дурнем, чтобы просил. Скажи, куда девал их? Отдашь — можешь сидеть спокойно, никто тебя не тронет. Разойдемся по-честному.
— Значит, всё же боитесь их? — улыбнулся игумен. — Это я и раньше знал. Неприятно будет, когда на сейм привезем грамоты
— Кто боится, мы? Сто ведьм тебе в глотку! Ничто не поможет вам. Даже гайдамаки, которые по лесам за монастырем прячутся.
Они стояли друг против друга, как на поединке. Смотрели друг другу в глаза так долго, что у Мокрицкого от напряжения стала дергаться щека. Он повернулся и пошел к шкафу, бросив через плечо:
— Эй, там!
В светлицу вскочили два жолнера.
— Возьмите его, — кивнул головой на Мелхиседека, — в свинарник бросьте. — Но когда игумен был уже за дверью, позвал жолнера и крикнул: — В замок отведите, в холодную!
Ночью Мелхиседек имел еще одну беседу с Мокрицким, тот приходил в подвал пьяный. Снова предлагал перейти в унию, угрожал, топал ногами, даже толкал под бока ножнами сабли. Но чем больше горячился официал, тем тверже становился игумен.
Утром Мелхиседека снова посадили в карету. Одежду, постель, сервиз, даже занавески с окошечка и дверцы — всё забрали. Позади кареты скакали на конях жолнеры. За городом почему-то свернули с дороги и погнали лошадей полем. В одном буераке карета высоко подскочила на ухабе и тяжело упала на правую сторону. Мелхиседека, который, больно ударившись плечом и головой, лежал лицом вниз, поставили на ноги. Он ещё не успел прийти в себя, как два жолнера ловко схватили его за рукава и выбросили из шубы.
Потом кто-то сорвал с него дорогую альтембасовую
[34]
рясу, затем подрясник.
«Убьют», — мелькнуло в голове Мелхиседека. На мгновение его охватил страх. Игумен искал дрожащей рукой крест на груди и не мог найти.
— Смилуйтесь, сотворите благодеяние, — упал на колени перед инсигатором послушник.
Мелхиседек взглянул на его перепуганное лицо и взял себя в руки.
— Встань, Роман, всё в божьей воле, — перекрестился он.
Однако убивать его никто не собирался. Жолнеры со смехом и улюлюканьем натянули на него ксендзовскую одежду, кто-то нацепил на шею черный галстук. Одежда была мала: подрясник трещал на спине и под рукавами, а выцветшая, когдато черная, а теперь рыжая сутана едва доходила до колен.
— Взгляните, он на индюка похож! — крикнул молодой безусый жолнер.
Остальные захохотали. Они схватили Мелхиседека и с размаху бросили в открытую дверцу кареты. По дороге до Радомысла карета переворачивалась ещё дважды. По приезде игумена пришлось выносить на руках. Возле моста стоял старый каменный погреб. Туда и бросили Мелхиседека. Около входа на часах встал жолнер.
С этого часа дни для Мелхиседека поплыли, как в густом тумане, — один страшнее другого; дни допросов, побоев, пыток. Распухли ноги, в груди пекло так, будто кто-то насыпал туда тлеющих углей. Иногда к нему впускали послушника или кучера. Два раза Крумченку удалось принести бумагу и в яичной скорлупе немного чернил. Игумен написал письмо епископу и митрополиту в Москву.