Просыпается ночью, чтобы записать новые строфы. Едва успевает утолить голод в трактире — и снова за стол. К лицейской годовщине 19 октября «Полтава» уже в основном готова.

Написанная на едином эмоциональном порыве, поэма полна нешуточных драматических страстей. Любовь старого Мазепы и юной Марии (крылатыми станут слова, произнесенные героем: «В одну телегу впрячь неможно / Коня и трепетную лань»). Вражда Мазепы и Кочубея — отца Марии. Казнь Кочубея по приказу Мазепы. Безумие Марии… Но главное для автора все же не это, а динамичное описание Полтавского боя и величественная фигура российского императора:

Выходит Петр. Его глаза

Сияют. Лик его ужасен.

Движенья быстры. Он прекрасен,

Он весь, как божия гроза.

Пушкин ищет поэзию в державной истории. В отличие от Рылеева, видевшего в Мазепе героя-цареборца, он считает амбициозный индивидуализм злом. Мазепа, мстящий Петру за давнюю обиду, оказывается и политическим изменником, и губителем любимой женщины.

Посвящение к поэме пишется в Малинниках — деревне в Тверской губернии, куда пригласила его Осипова. Здесь же завершается седьмая глава «Евгения Онегина», которая перекликается с «Полтавой» ненатужным патриотическим пафосом в описании Москвы, в строфе о Петровском замке, где «напрасно ждал Наполеон / Последним счастьем упоенный / Москвы коленопреклоненной»…

Пушкин-государственник. Несколько необычное амплуа для вольного поэта, для профессионального литератора, не состоящего на службе. Но без этой краски пушкинский мир был бы неполон, не был бы универсален. Так что поэт не изменяет здесь ни самому себе, ни искусству.

Политиком Пушкин не становится. Прежде всего потому, что хорошо понимает: его исторические думы, лелеемый им образ России все равно не впишутся в государственную конъюнктуру. В 1828 году он пишет стихотворение «Друзьям», где объясняется с единомышленниками-вольнодумцами по поводу своих «Стансов» и вообще отношений с властью:

Нет, я не льстец, когда царю

Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю,

Языком сердца говорю.

Но при всех комплиментах царю, при всех попытках выдать желаемое за действительное («Тому, кого карает явно, / Он в тайне милости творит») завершает поэт свое послание довольно безрадостной констатацией:

Беда стране, где раб и льстец

Одни приближены к престолу,

А небом избранный певец

Молчит, потупя очи долу.

Сказано вроде бы о некоей «другой» стране, но Николай I на всякий случай не дает стихам полной гласности: «Это можно распространять, но нельзя печатать» — таков его вердикт.

XV

В 1828 году Пушкин-эпик ищет, что называется, «позитив», базовые ценности, на которые можно опереться в жестокой жизни. А Пушкин-лирик погружается в глубокие сомнения. И в этом нет противоречия. Два творческих вектора дополняют друг друга.

Среди стихотворений этого года «Воспоминание» — психологически точное изображение самоанализа. Того, что потом станут называть нравственной рефлексией:

И с отвращением читая жизнь мою,

Я трепещу и проклинаю,

И горько жалуюсь, и горько слезы лью,

Но строк печальных не смываю.

Эти строки станут как бы эпиграфом к русскому психологическому роману. Лев Толстой, цитируя их в беседе, гиперболически заменит слово «печальных» на «позорных».

Еще «Анчар» — философская притча о том, что рабство и угнетение вечны, что они коренятся в самой природе вещей.

Еще «Чернь» (стихотворение, впоследствии названное автором «Поэт и толпа») — диалог с «читателями», которые требуют от художника обслуживания их сиюминутных потребностей и неспособны понять высшую и таинственную цель творчества. Поэт в финале бросает решительный вызов плоскому пониманию задач искусства:

Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв,

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв.

Строки эти будут цитировать и с сочувствием и с возмущением. Это эмоциональное преувеличение, поэтическая гипербола. Такая же, как слова «Глаголом жги сердца людей!» в финале «Пророка». Казалось бы, две диаметрально противоположные точки зрения. В «Пророке» утверждается, что искусство должно служить высшей нравственной цели, в «Черни» отстаивается принцип свободного вдохновения. По-своему верно и то и другое. Пушкин вживается в разные истины и находит для них точные и вечные слова. В этом высшая мудрость поэзии.

Особенная судьба будет у стихов, сложенных 26 мая 1828 года, — в день, когда автору исполнилось двадцать девять лет:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал,

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал?..

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум,

И томит меня тоскою

Однозвучный жизни шум.

Здесь не простое житейское уныние, а глубокое философское сомнение, без которого невозможно духовное развитие личности. Настоящий художник переживает такое разочарование во всем всякий раз, когда переходит к решению новых творческих задач. Это стихотворение нельзя назвать мрачным: в нем есть внутренний свет. И конечно, музыкальность стиха несет в себе жизнеутверждающее начало. Гармония звуков преображает смысл.

Стихотворение печатается в альманахе «Северные цветы на 1830 г.» (вышел в декабре 1829 года). Оно становится известным митрополиту Филарету — благодаря Елизавете Хитрово. Эта немолодая дама (между прочим, дочь полководца Кутузова) с недавних пор приятельница Пушкина. Он к ней относится не без иронии, но преданность ее ценит. Хитрово взяла на себя роль посредницы между поэтом и священнослужителем, пылая, по словам Вяземского, «к одному христианскою, а к другому языческою любовью».

Митрополит воспринимает пушкинские стихи как кощунственное сомнение в высшей силе и отвечает на них поучением, облеченным в довольно кустарные стихи. Ответ этот выглядит с сегодняшней точки зрения довольно комично, поскольку в нем слишком много пушкинских слов, а от самого Филарета там главным образом речевые неуклюжести:

Не напрасно, не случайно

Жизнь от Бога мне дана,

Не без правды Им же тайно

На печаль осуждена... и т. п.

Пушкин продолжит полемику новым стихотворением — «В часы забав иль праздной скуки…», которое опубликует 25 февраля 1830 года в «Литературной газете» (она недавно основана Дельвигом, Пушкин во время отъезда друга редактирует несколько номеров совместно с Орестом Сомовым). Не митрополиту отвечает он, а тому, кто гораздо выше. Тому, кто дарует человеку сомневающемуся и мучающемуся нечаянную радость, просветление, благодать:

И ныне с высоты духовной

Мне руку простираешь ты,

И силой кроткой и любовной

Смиряешь буйные мечты.

Твоим огнем душа палима,

Отвергла мрак земных сует,

И внемлет арфе серафима

В священном ужасе поэт.

«Дар напрасный, дар случайный…» и «В часы забав иль праздной скуки…» — своеобразная дилогия, части которой фиксируют два настроения, чередующиеся в жизни человека. Это и две фазы духовной жизни художника — от сомнения к истине, от отчаяния к надежде. «Арфа серафима», перекликающаяся с «шестикрылым серафимом» из «Пророка», — метафора высшего предназначения искусства. Эти стихи могут быть поняты и приняты самыми разными людьми — и верующими, и неверующими, и пребывающими в зыбком пространстве между верой и неверием.

«Дар» — так назовет Владимир Набоков свой роман, законченный в 1937 году и адресованный читателю, который мгновенно услышит в самом заглавии пушкинскую ноту и вспомнит стихотворение 1828 года. Роман светлый, утверждающий ценность жизни как таковой и неминуемость счастья для того, кто наделен еще и поэтическим даром.

XVI

«Говорят, что несчастье хорошая школа: может быть. Но счастие есть лучший университет. Оно довершает воспитание души, способной к доброму и прекрасному, какова твоя, мой друг; какова и моя, как тебе известно».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: