И обрадовались, запели колокола восторженным звоном по всей Москве, по всей Руси великой — государь женится на красавице. Не знатностью, а умом да сердцем пуще всего богатой.
Мотоцикл бежал и бежал вперед. На обочине стояла девушка в джинсах и зеленой курточке, какие носят в строительных отрядах. Мотоцикл быстро приближался, девушка взглянула на Петра и за короткое мгновение успела многое поведать о себе, как это бывало не раз, улыбнуться на прощанье. И Петр подумал с легкостью и озорством: и мне жизнь дарит на выбор сотни, тысячи невест, да вот как узнать, как не проглядеть?
Он часто думал о своей матери. Давно ее не было в живых, но только не в душе Петра. Если ему приходилось говорить о ней, он произносил: «моя мать», а сам думал: «моя мама». Слишком много было любви, нежности, горечи в этих словах, даже в самом их звучании, и Петр не хотел, чтобы любой мог услышать, как затихает и дрожит его голос при слове «мама».
Всего две пожелтевшие фотокарточки сохранили ее облик и лицо. На одной — совсем еще юная девушка, большеротая, худенькая, с доверчивыми мечтательными глазами, а на другой — изможденное, горестное лицо слишком рано постаревшей женщины. Беззащитно и устало смотрят глаза из-под очков. Черный платок плотно стягивает щеки и подбородок. Мать стоит под березой и держит его на руках. Это было сразу после войны.
Живой облик матери запомнился ему неотчетливо. Время от времени он слышал ее голос, видел свет ее глаз — нежных, печальных — и всегда, порой сам того не подозревая, разделял он всех женщин на похожих или не похожих на нее. В девушках он искал схожие черты с матерью молоденькой, а в женщинах — с матерью взрослой. Он доверялся интуиции больше, чем разуму, и почти наверняка угадывал, предчувствовал, кто ему близкий человек.
Мать была гордой, она ушла от отца и больше не возвращалась к нему, и никогда не просила у него никакой помощи. Эта обида будто по наследству перешла к Петру. Только раз он увиделся с отцом, поговорил с ним, как с чужим человеком, и расстался. Так и не узнал он, в чем была причина развода родителей, зато вполне познал, что такое «безотцовщина».
«Тебе не на кого рассчитывать, кроме как на себя», — часто говорила ему тетка, сестра матери, взявшая Петра на воспитание.
Никогда ни в чем не хотел он отставать от своих сверстников — ни в учебе, ни в спорте, ни в играх, и даже в самых опасных или дурацких мальчишеских затеях ему важно было оказаться первым, он понимал, что все его неудачи и промахи — это обида для его матери. А она знала все, она была его совестью.
Петр вспомнил недавний свой набег на яблоневый сад. «Да что там, я воровал не только яблоки… бесцеремонно присваивал чужое время, испытывал терпение, расточительно тратил чьи-то силы, вымогал чувства, как будто мстил за украденное кем-то счастье детства…»
Петр мучился оттого, что живет в нем какая-то недобрая сила, мешает ему и людям, и не может он ее победить до конца. Худо, холодно, бесприютно бывало ему, ходил угрюмый, подавленный, но при малейших благоприятных обстоятельствах радость вылетала, будто птица из клетки. Он был счастлив, снова оказывался веселым, доверчивым и прямым с людьми. Обиды сбрасывал со счетов быстро и до нуля, жил почти с детской непосредственностью, пока не сталкивался с новым злом — своим или чужим. Дорога его ограждала от многого особым чувством покоя, свободного передвижения и всеобщего братства.
Сейчас он был искренне рад, даже счастлив, что вернулся к Ольге, уговорил и взял ее в дорогу. Теперь он обязательно хотел показать ей что-нибудь такое… необычайное, что должно запомниться на всю жизнь.
«А что, собственно, хотел бы ты ей подарить? — спросил он себя. — Какое такое счастье? Эту свободу дороги? Это высокое чистое небо, эти запахи полей? Встречу с Суздалем и горестные глаза Соломонии? Да, это все и еще что-то…» Петр посмотрел на Ольгу, она помахала рукой и что-то прокричала, но ветер унес ее слова к придорожным деревьям, к полям.
Все вокруг радовало душу, гармонично соединялось друг с другом: желтое и голубое, живое и мертвое, и даже дорога — эта черная короста асфальта, плотно покрывшая землю, — обросла по обочинам травой, цветами и дышала, парила, извивалась, исполненная таинственной своей, напряженной и слитной со всем миром жизнью. И вот именно теперь с пронзительным жгучим стыдом он вспомнил Марию: «С ней я особенно был бессердечен…»
…Письма обо всем на свете приходили и уходили почти каждый день с тех пор, как Мария вернулась r свой Новгород. Она подробно рассказывала о своей жизни, о доме, о большой семье, о нелегкой работе. Помногу писала о старом и новом городе, который хорошо знала, о прочитанных книгах, о любви к истории, о мечтах, о своей мучительной застенчивости и «трудном» характере, о любви к Ленинграду.
И приезжала не раз, весной в белые ночи и осенью, когда можно было гулять по опавшим листьям в Пушкине или Павловске. В этих старинных прекрасных местах Мария относилась ко всему благодарно, а Петр часто бывал сдержанным, лишь соглашался с ее ощущениями и словами, хоть и понимал, что она приехала не просто погулять по красивым пригородам, а ради него, к нему.
В последнюю встречу они расстались наспех. В разговорах, признаниях в пылкой дружбе скрыли разочарование, сожаление о несостоявшемся. Слишком приподнятый тон, на который они невольно перешли, раздражал и утомлял их до самых последних минут, когда Петр крикнул с перрона: «Жду! Приезжай!»
Горькие, влажные глаза Марии не смогли обмануть. «Нет, не приеду, как это ни больно», — ответили они. И сразу ее узкоплечая, худенькая фигурка стала отодвигаться, отступать вовнутрь вагона, будто бы прятаться, как улитка в раковину.
О, как быстро бежит все вспять — жизнь, дорога, деревья, километры, беды и радости, встречи, обещания. Подрагивает зеркальце на руле. Небо, в нем дорога. Светло и ясно в его маленьком круглом мире. Возвращай далекое, не возвращай, — не всякая тьма и горечь в человеке могут стать светом и радостью.
Так думал Петр и ехал, ехал не спеша и вглядывался время от времени в зеркальце, в прошлое…
Разводить костер Петр считал своей обязанностью. На этот раз помогал Илья. Надо было поскорее приготовить ужин.
Картошка, сваренная с чесноком, — изобретение Ильи. А вот добавка тресковой печени с ее маслом, прозрачным рыбьим жиром, — придумка Петра. Быть может, человечество и догадывалось о подобном рецепте, но Петр хвастался своим блюдом с чувством первооткрывателя. Оно получилось у него однажды само собой, когда потребовалось замаскировать большое количество мелких лягушат и головастиков, случайно сваренных с молодой картошкой. Он вбухнул две банки нежной, сероватого цвета рыбьей приправы, и еда вышла отменной.
— Как насчет лягушек? — спросил он Илью серьезно и строго, склонясь над котелком.
— К сожалению, сегодня только жабы, — Илья тоже был серьезен и строг.
— Неужели вы?.. — ужаснулась Ольга.
— Да, да, именно так мы едим, когда нет мяса, — подтвердил Илья. — Смотри, шесть жаб, каждому по паре. Не раскормленные, как во Франции, но все-таки…
— Крокодилы! Жабоеды! — с притворным ужасом закричала Ольга. — Ешьте сами!
Вода уже начинала закипать. Ровные чистенькие картофелины, пересыпанные очищенными дольками чеснока, лежали, плотно прижавшись одна к другой.
Солнце уже висело над горизонтом, и мягкий апельсиновый свет разливался над землей. Петр принялся расстилать солому под днище палатки, которую всегда возили в багажнике коляски, а потом поднял, вернее, распялил легкий дом с помощью веревок и металлических колышков.
Ужинать сели с поздней зарей, когда раскалились высокие перистые облака где-то там, за полями и лесами… Натужно, монотонно затрещал коростель в камышах у реки, а пробегающие по высокому мосту автомобили зажгли подфарники. Петр, Илья, Ольга сели в кружок и начали усердно работать ложками.
— Так бы всю жизнь, — вздохнула Ольга. — Вам-то что, вы наездились. Где побывали, бродяги?