— Так вы еще совсем зеленые юнцы! Даже не знаете, что такое домашний надзор! Вам еще учиться надо… Ну а потом весь мир будет мой. Зять имеет механическую мастерскую. Он хороший товарищ, даст работу.
— Как здесь кормят? — спросил Тамаш.
— Сносные помои. Меня и хуже кормили. Деньги у вас есть?
— Откуда же? — вздохнул Керечен.
— Это плохо. Без денег трудно. Иногда приходится и тюремщикам платить.
— Сколько тут держат?
— По-разному, в зависимости от того, как им твоя личность понравится. Некоторые до двух месяцев томятся, но обычно через месяц отсылают.
— Куда?
— Есть четыре варианта: или домой отпускают, только это большая редкость; или отправляют в тюрьму на проспекте Маргит, там можно и пять лет просидеть; или в Залаэгерсег, в лагерь; ну а еще…
— Что еще?
— Сук.
— А это что такое? — спросил Тамаш. Все столпившиеся вокруг заулыбались, а Михай Ваш потрепал Имре по плечу.
— Это самое верное место, и государству дешевле всего обходится. Ничего другого не надо, кроме намыленной веревки и крепкого сука. А еще проще — прикончить пулей в затылок. Так поступают с теми, кто, по их мнению, приехал домой с определенным заданием. Вы знали товарища Мехеша?
Имре Тамаш уже хотел ответить, что знали, но Керечен незаметно толкнул его локтем. Ваш заметил это и одобрительно улыбнулся, потом продолжал:
— Его убили. Если кого-то отсюда увозят, то уж обязательно навсегда.
Несколько минут все молчали. Может, и им суждена такая смерть? Наконец Михай Ваш заговорил:
— Вам еще повезло с именами. Тамашей и Кереченов обычно не убивают, хотя товарищ Мехеш тоже отвечал расовым требованиям. А вот если бы вас случайно звали Шварцем или Коном, так я и ломаного гроша не дал бы за вашу жизнь. Здесь, дружище, охотятся за евреями. Офицеров-евреев до крови избивают, даже если они никакого отношения к революции не имели, даже если контрреволюционерами были. Еврей не может быть витязем, пусть совершит хоть тысячу героических поступков!
Друзья услышали вполне достаточно и теперь ясно могли представить себе, какое их ждет будущее. Они уселись на нары, разложили вещи, осмотрелись. Теперь, когда они перестали быть центром внимания для остальных, можно внимательнее приглядеться к людям, с которыми их свела судьба. Им бросился в глаза бледный человек интеллигентной внешности, который грустно и апатично сидел на нарах в самом дальнем конце помещения и смотрел в одну точку, ни с кем не разговаривая. Керечен спросил у Михая Ваша, кто он.
— Это самое несчастное в мире существо, — ответил Ваш. — Честный служащий. Скромный, беззащитный, покорный. За всю свою жизнь и мухи не обидел. Сыщики его вот уже месяц избивают, и он, бедняга, помешался. Нервы отказали. Ночью он кричит во сне или трясется от страха. Никак не придет в себя после пыток. А ведь он не был ни красноармейцем, ни коммунистом. Стихи у него нашли. Сглупил, с собой привез, хотя и знает наизусть… Отто, — обратился Михай Ваш к человеку в углу, — что тебя так огорчает?
— Оставь меня в покое! Не видишь разве, что я думаю?
— О чем ты думаешь, Отто?
— О том, что верх котелка представляет собой закругленную линию. Сколько я ни провожу по нему пальцем, конца нет. Такая линия называется бесконечной. Такая же бесконечная, как избиения и страдания или как зарождение нового человека, которого снова будут бить, истязать, чтобы он страдал. Я ломаю себе голову, чтобы понять, окончательно ли я поглупел или только временно стал кретином.
— Над этим стоит подумать! — кивнул Михай Ваш. — Но что касается твоей глупости, об этом и речи быть не может. Ты поправишься. Будет у тебя красивая жена, ребенок…
— У меня?.. Не надо мне! Я не хочу производить на свет других оливеров, других отто… Не был я никогда коммунистом, я и теперь не коммунист, но они делают со мной такое, что и сельского священника могут превратить в большевика… Как тут не сделаться идиотом? Почки мне отбили, все тело у меня похоже на географическую карту. И все из-за этих стихов…
— Хорошие стихи. Прочитай их нам, Отто!
— Ладно! Теперь мне уже все равно.
Люди собрались вокруг него. Отто встал на нарах и начал декламировать. Выразительным баритоном он рассказывал о том, как коммунисты страдают в тюрьме, в той самой тюрьме, которую построили их отцы — рабочие-каменщики. Построили для своих сыновей и братьев… Старая толстая стена во дворе тюрьмы покраснела от крови. Возле нее расстреливают тюремных узников. Мрачное здание, словно огромное чудовище, питается человеческими жизнями, пьет людскую кровь. Каждый день оно требует своей порции, но никогда не насыщается. Мужчины, женщины, старые или молодые — ему все равно, лишь бы была кровь. Сколько еще других ужасов! И все это — кровавые побеги этой тюрьмы. Гремят выстрелы, угасают жизни. Их никто не возвратит назад, безымянные могилы поглотят их. Может быть, и дети забудут, что выросли без отца, без матери, кровь которых окрасила тюремную стену, которые отдали жизнь, чтобы построить лучшее будущее своим внукам.
Из глаз заключенных текли слезы. Стихи тронули их до глубины души. Это о них писал неизвестный поэт, это их судьбы переплетены рифмованными строками.
Отто в изнеможении опустился на нары. По его бледному лбу стекали капли пота. Из глаз хлынули слезы, и он громко, судорожно зарыдал…
Постепенно стемнело. Играющие в шахматы и шашки закончили свои партии. Боль в ступнях терзала их с удвоенной силой, на разбитых губах запеклась кровь, но, когда арестованные усаживались у самодельных шахматных досок, игра и бесконечные маты отвлекали их.
Сосед Керечена, Байер, тоже коммунист, был юристом. Оливер вытащил его из офицерского транспорта. Кто-то выдал Байера. Он протянул Керечену руку.
— Вы здесь новички. Никакого опыта, никаких практических знаний. Скоро узнаете многое. Сегодня у сыщиков было, очевидно, много работы, потому и позабыли о вас. Завтра вспомнят.
— Я тоже так думаю.
— Да… Странная тут жизнь. Словно это место полностью изолировано, словно мы и не в Европе вовсе, а, скажем, в Тасмании или в другом никому не известном месте земного шара. Здесь попраны все права, здесь наплевать на судебную процедуру, на уголовный кодекс. Здесь плюют на культуру, на то, что веками создавалось человечеством. Здесь без всякого правосудия человека лишают самого ценного — свободы, а часто и жизни. Этот лагерь для демобилизованных не что иное, как увеличенная копия отрядов Хейяша или Пронаи, хотя тут и стараются сохранить видимость законности, — например, решения об интернировании пишутся на специальных бланках с печатью и подписью… Но существует в этом лагере одна особенность…
— Какая?
— Которая отчасти нам на руку, — улыбнулся Байер. — Здешние жандармы невероятно невежественны… Не смейтесь, я это говорю серьезно. О политике у них представление еще меньшее, чем имеет инфузория. Кроме тупых высказываний Хорти, они ничего не знают. Поверьте мне, отсюда выходят только те, у кого нервы покрепче, кто сможет выдержать постоянные зверские побои. Я советую: что бы с вами ни делали, не признавайтесь ни в чем. У них нет данных относительно возвращающихся домой военнопленных. Доносы офицеров и шпионов основаны на догадках и ничего не доказывают. От побоев в большинстве случаев можно оправиться, но годы тюремного заключения оставляют глубокий след в организме человека, если ему вообще удается выжить. В тюрьмах тоже бьют.
— Слышал…
— Я уж не говорю о юридических последствиях. Судимость при режиме Хорти означает гражданскую смерть, нечто вроде существовавшего когда-то отлучения от церкви. Если кто-нибудь попадает под суд по обвинению в коммунизме, неправосудие…
— Правосудие…
— Я так сказал нарочно… Скажите, вы получили копию приказа о содержании в тюрьме?
— Ничего мы не получали.
— Вот видите! А ведь это самое элементарное требование закона. Вручение копии к чему-то обязывает следственные органы, а тут даже видимости не соблюдают. Но есть здесь один человек, советник полиции, вот его остерегайтесь. К нему поступают все донесения о расследованиях и протоколы допросов. В конечном счете он решает судьбу заключенных. Он не бьет. Предоставляет это известным своими зверствами жандармам. А если в своем рвении эти садисты переходят границы и подозреваемый посредством убедительных аргументов — кнута, веревки или револьвера — расстается с жизнью, господин советник подбирает юридическую формулу, чтобы покрыть преступление. Чаще всего люди умирают от «старческой слабости». Оливера он никогда не позволит и пальцем тронуть. И к врачу бесполезно обращаться, чтобы он дал заключение о причине смерти. Он вам такое заключение напишет, что придется головой о стену биться… Вам не жестко лежать на досках? У меня есть лишнее одеяло, я вам его охотно одолжу.
— Спасибо.
— Словом, господина советника опасайтесь. Внешне он очень вежлив. Полицейскую науку знает в совершенстве, превосходный юрист и отменный негодяй. Он вас ничем не оскорбит, но вы должны следить за каждым своим словом, чтобы не поплатиться.
Керечен ответил, что уже имел дело с одним из сыщиков и сделал для себя вывод о его умственном уровне.
— Подождите, — продолжал Байер, — сейчас, должно быть, около полуночи, все вокруг затихло. К этому времени с допросами обычно кончают, и господа сыщики идут развлекаться… Напиваются. А на другой день встают в плохом настроении, с тяжелой головой, дурным привкусом во рту. А потом вымещают злость на заключенных. Прислушайтесь! Слышите цыганскую музыку?
— Слышу, — шепотом ответил Керечен.
Издали донесся высокий визгливый тенор пьяного человека, выводивший слова песни:
Сегодня жизнь еще розовая, завтра белый сон.
Не жалей же поцелуев, цветик мой прекрасный!
— Это Оливер, — сказал Байер. — Знаю я его голос. Не хотелось бы мне завтра попасть к нему в лапы.