Расстояние несколько смягчило звуки музыки и высокий, невероятно фальшивый, прерывистый тенор, которому вторили басовитые грубые голоса пьяных собутыльников.
— Скажите, — спросил Байер, — вы можете себе представить, что такая вот скотина может прочитать сонет Шекспира или остановиться перед скульптурой Родена «Мыслитель», воображая, что и она человек, только потому, что может прямо держаться на задних конечностях? И вообще, что общего может иметь Оливер с человеческим обществом?
— Вы правы, — продолжил Керечен рассуждения Байера. — В наших глазах дикое животное, носящее имя Оливер, олицетворяет все то, что мы больше всего ненавидим: плетку господина. Такие вот оливеры убивали на плахе крестьянского вождя Дожу и его сторонников. Но их общество не находит в этом ничего особенного. Как раз наоборот. Они даже нашли для таких шутливые прозвища: «Молодчина», «Парень что надо»… Я еще не знаком с общественными отношениями режима Хорти. Возможно, я обнаружу здесь много общего с проявлениями кровавого строя Колчака… Вы не думаете?
— Вы, конечно, правы. Лишь национальные черты отличают их друг от друга. Одни бьют нагайкой, другие кнутом…
— И господь бог над тем и другим простирает благословляющую длань… А теперь попытаемся заснуть. Может, хоть во сне увидим нечто лучшее, чем этот грязный мир. Спокойной ночи!
Утром следующего дня в тюрьму привели Дани Риго и Мишку Хорвата. Теперь однополчан стало четверо.
— Если и дальше так пойдет, — проворчал Тамаш, — скоро весь взвод здесь окажется.
…На допрос друзей повели первыми. За письменным столом на стене висел тупо чванливый портрет Миклоша Хорти. Под ним распятие. На стенах выписанные большими буквами пропагандистские лозунги. Все в комнате было таким же, как и в других служебных помещениях. Арестованных ждали два следователя и дюжий полицейский. Один из них — Оливер. С высокомерным спокойствием прозвучал первый вопрос:
— Как зовут?
Имре Тамаш молчал.
— Ты что, оглох, пес вонючий? Тебя спрашивают!
Имре молчал.
— Не хочешь отвечать, негодяй? Ну, постой! Держите его! — крикнул он другим. — Снять сапоги!
Толстая трость взлетела со свистом.
— В лохмотья превращу твои ступни! — орал Оливер.
Имре Тамаша схватили трое. Его связали, стащили с него сапоги, перекинули ноги через палку, лежавшую концами на спинках двух стульев. Оливер тростью бил его по ступням и скверно ругался. Было невыносимо больно. Глаза Имре наполнились слезами. Хотел прижать кулак ко рту, чтобы не закричать, но руки были связаны… Он молча переносил жестокую пытку, не хотел, чтобы его стоны порадовали палача… Имре не помнил, сколько времени продолжались мучения, он лишился чувств.
Придя в себя, понял, что лежит на полу, руки и ноги развязаны. Услышал голос Оливера:
— Унтер-офицер, отведите в камеру! Я еще с ним побеседую! Приведите следующего негодяя, Керечена!
Полицейский помог Тамашу добраться до камеры.
— Ну ты, брат, силен как бык, — сказал ему по пути унтер. — Только с господином следователем шутки плохи.
Заключенные, столпившись вокруг, засыпали Тамаша вопросами.
— Иштван Керечен! — выкрикнул унтер. — Тебя вызывают.
— Ждут, гиены! — крикнул кто-то.
— Кто это сказал?! — заорал унтер.
— Далай-лама! — ответил тот же голос.
— Кто из вас далай-лама? Встать!
В ответ раздался лишь насмешливый хохот.
— Ведите его, унтер! И радуйтесь, что не вас ведут!
— Молчать!
Керечен потряс руку Имре:
— Молодец ты!
Унтер решил, что не стоит обострять положение, и поскорее ушел с Кереченом.
…В руках у Оливера свистела трость. На столе лежал кнут. Керечен остановился перед столом сыщика.
— Имя? — хмуро спросил Оливер.
— Иштван Керечен.
— Ты тоже большевистская падаль?
Керечен не ответил, и Оливер побагровел от ярости:
— Молчишь, негодяй? Хочешь, чтобы, я научил тебя почтительности?
Перед глазами Керечена стояло истерзанное лицо Имре. Жестоко его пытали. Теперь настал черед его, Керечена… Надо с ними как-то иначе, с этими скотами-хортистами, с этими палачами. Постарался успокоиться.
— Прошу покорно, господин старший инспектор, я ехал домой и был уверен, что со мной будут обращаться по-человечески. Нелегкое это дело — шесть лет на фронте, в плену! Столько страданий перенести! Вы здесь передо мной представляете родину, и это не может быть для меня безразличным…
— Ишь, каким образованным стал! Холоп!
Лицо Керечена не дрогнуло.
— Не для хвастовства говорю, — продолжал он, — но и я кое-чему учился. И нечего удивляться, что за столько лет пристало ко мне хоть немного культуры. Я настолько уважаю свою родину, что и от ее представителя жду, чтобы он говорил со мной культурно. Если желаете, могу продиктовать свои слова для записи в протокол, более того, у меня есть связи и я согласен обнародовать свое мнение в печати.
Оливер был поражен. Таким тоном с ним еще никто не говорил. Упоминание о печати ему не понравилось. «Правда, при курсе, взятом Хорти, печать помогала нам тянуть воз, но есть еще и подрывные газеты, например «Уйшаг», «Вилаг»[7]… «Эшт» тоже не заслуживает доверия. «Непсава»[8] продалась иудеям. Конечно, все это грязные жидовские листки, но печатаются в них иногда очень неприятные вещи», — подумал он.
— А у вас какая профессия? — спросил он чуть мягче, но подозрительно. Очень уж ему хотелось избить этого стоявшего перед ним умника.
— Электромонтер.
— Чиня электричество, научились так ловко языком трепать?
— Нет, прошу покорно, в школе.
— Что это за фамилия у вас? Вы не еврей?
— Это венгерская фамилия. Есть такая порода соколов-кереченов. В Венгрии есть село Кереченд. Может, мои предки были там крепостными. А может, я и ошибаюсь. По происхождению я крестьянин и горжусь этим.
— Гм… — скривился Оливер. — Никогда не слышал, чтоб кто-то крестьянским происхождением гордился! Вы не коммунист?
— А разве это очень важно? Мне известно, что вам поручили узнать, не занимаемся ли мы антипатриотической деятельностью. Наши убеждения не должны вас волновать. А если я скажу, что буддист? Или заявлю, что верю в переселение душ? По закону нельзя преследовать людей, если они ничего противозаконного не совершают.
Оливер начал терять терпение.
— Вы слишком много болтаете! Отвечайте на вопросы короче.
— Если вы таким тоном будете со мной разговаривать, я вообще перестану отвечать.
— В Красной Армии были?
— Я был, прошу покорно, обыкновенным военнопленным. Теперь мне очень хочется демобилизоваться и уехать домой. И оставьте вы меня, пожалуйста, в покое!
— Сначала мы должны кое-что выяснить. Вы были в Красноярске. Не встречали вы там офицера по имени Отто Брюнер?
— Я жил в солдатском бараке, из офицеров мало кого знал.
— А откуда знали Йожефа Ковача?
— На фронте был при нем денщиком.
— Много в Красноярске коммунистов?
— Очень много. Чешские легионеры перестреляли их. Я на похоронах присутствовал.
— Я вижу, от вас ничего не добьешься. Даю вам время на размышление. Если вы и впредь откажетесь откровенно отвечать на вопросы, я поговорю с вами на другом языке.
— С удовольствием. Кроме родного венгерского языка я говорю по-немецки, по-русски и понимаю почти все славянские языки.
Оливер нахально расхохотался:
— Ну, наш язык понять легче.
— Видите ли, — проговорил он медленно, чеканя каждое слово, — мои предки тысячу лет возделывают эту землю. Они венгры. Воевали, смешивались с печенегами, татарами, гуннами, турками. Может, кто из них и воровал, если голод толкал на это… Но чтобы кто-нибудь из них был доносчиком? Нет! Я уж, во всяком случае, не унаследовал от них такой склонности.
— Вон отсюда! — заорал Оливер. — Унтер-офицер, проводите этого человека в камеру.
Когда Керечен вернулся, Тамаш уже успел смыть с себя кровь и привести в порядок одежду.
— Сильно били? — спросил он.
Керечен улыбнулся:
— Пока удалось этого избежать…
Дани Риго пробыл на допросе целый час. Пришел окровавленный, но с улыбкой рассказывал о «потехе», как он назвал допрос.
— Этот идиот меня спрашивает, был ли я красноармейцем, и трах по правой щеке! Отвечаю: не был. Тут он меня по левой. «Почему не был, невежа?» — кричит он. «Неграмотный я, прошу покорно, даже не знаю, что оно такое, этот «комонизм». Так и сказал: «комонизм». «А почему не знаешь?» — спрашивает он и опять отвешивает мне пощечину. «Ума у меня для этого мало, уж поверьте мне. Зачем вы меня обижаете?» — спрашиваю его. А он давай мою мать поносить, такое сыпал, что даже самая последняя шлюха и та покраснела бы. Говорю я вам, здесь людей воспитывают, коммунистов из них делают. Уж если кто побывал в Чоте, до конца дней своих будет сознательным.
Отто, бледный, ломая руки, слушал рассказ Дани Риго.
Байер сказал, что согласен с Дани: характеры борцов выковываются в борьбе. И коммунистов закалять надо.
Михай Ваш заявил, что чувствует себя уже достаточно закаленным и теперь предпочитает покататься с красивой девушкой по озеру в городском парке.
Приволокли обратно и Мишку Хорвата. Его так избили, что он еле шевелил губами. У него нашли записную книжку, а в ней обнаружили номер его партийного билета. Оливер был страшно разъярен, что все отпущенные им до сих пор пощечины не принесли результата, и очень обрадовался обнаруженной улике. Вещественное доказательство: «Номер партийного билета 655677. Побывать у товарища Х.»… Оливер чуть не пустился в пляс от радости. Конечно, допрос был проведен со всем пристрастием.
Ночью из тюрьмы увели двоих. Одним из них был Мишка Хорват. Этих людей никто больше не увидел. Утром Отто сказал, что где-то далеко прогремели два выстрела, но, может быть, ему показалось. Может, стреляли в подвале. Цыганская музыка и пьяные песни снова доносились к заключенным. Оливер тянул модную тогда антисемитскую песню «Эргер-бергер».