Крестный взял его к себе, принуждал к самой разнообразной работе, опасался, как бы не вырос
лодырем…
Но не дали додумать свою жизнь Качуренко — вскоре заскрежетали у двери, потянули ее на
себя, вытащили из мрака хвост густого, липкого воздуха, бросили что-то мягкое на середину,
поспешно хлопнули дверью, снова превратили живую действительность в черное ничто. Только
тогда, когда кто-то застонал, запричитал и заскулил, по голосу узнал Качуренко своего близкого
соседа Макара Калениковича.
— О господи-господи, — залепетал тот, — за что же такая кара, за что же такая напасть?
Все воспоминания-видения при появлении соседа вовсе исчезли, сама жизнь, ее дыхание
снова повеяли на Качуренко.
— Это вы, Макар Каленикович?
Невидимый сосед на минуту притих, то ли не услышал голоса, то ли не поверил, что в таком
месте кто-то может с ним заговорить, уже только после повторного вопроса возрадовался:
— Ой, это вы, Андрей Гаврилович? Неужели же это вы? — и придвинулся к Качуренко.
Нащупал, поймал рукой его ногу. — Боженька ты мой! Да это же сама судьба мне вас… Какая
встреча!.. Господи, да мы же с вами… соседи же…
Качуренко молчал, удивлялся — с каких это пор сосед стал таким доброжелательным?
— Виноват я перед вами, Андрей Гаврилович! Каюсь! Как перед богом, каюсь! Нечистый
попутал, зависть проснулась, дорогой Андрей Гаврилович. Аки тать повел себя, позарился на
чужое да и увяз, как воробей в силке. Только вы и можете спасти или продать…
Ничего не мог понять Качуренко. Чем, как мог он, пребывая в безвыходном положении, еще
кого-то и спасти? Молчал, а в сердце вкрадывалось тяжкое подозрение. Почему попал сюда,
оказался вместе с ним в страшном подвале сосед-обыватель, человек, никогда и ни в чем не
проявивший симпатии к нашему строю, стоявший в стороне, к которому ни у кого не было
доверия? Нарочно подсадили к нему провокатора, задумали выведать… Но что выведывать? А
разве нечего? А списки… Безнадежное дело выведывать, списки преданы огню. Молчал, ждал,
как тот поведет себя дальше.
— Не знал я, дорогой Андрей Гаврилович, что было в том сундуке. Думал только, что-то
важное, секрет какой… Увидел, как вы закапываете, и хотел было сказать: давайте, дескать, я
перепрячу, потому что в вашей усадьбе могут и найти…
Наконец Качуренко понял, в чем дело. Оказывается, недремлющий сосед все-таки
подсмотрел, как он закапывал в огороде заветный сундук, не прозевал, заподозрил, что золото
или деньги прячет Качуренко. Презрительная улыбка, невидимая в подземелье, скривила его
лицо.
— Разве же не известно кому, что к вам бы кинулись первому, а на меня бы кто подумал?
Дай, думаю, перепрячу, может, там какая государственная тайна, кинулся чужое спасать, а свою
голову подставил… Ой, ой, ой, пропадаю ни за что ни про что.
Если бы это было к месту, если бы в другой ситуации, Качуренко, наверное, за живот со
смеху схватился бы, но здесь, в этой могиле, только болезненно кривился.
Сосед кашлял и сморкался, шмыгал носом, а Качуренко ждал: что же он скажет дальше?
Если ничего другого, значит, и в самом деле попал человек в переплет из-за жадности, если же
начнет втираться в доверие, то пусть извиняет…
— Андрей Гаврилович, дорогой! Видит бог — не нужен мне был этот сундук. Говорю же,
думал: документы, может, какие исполкомовские, сохранить хотел, даже и в мыслях не было, что
там Карл Маркс, о господи! Да поверьте, дорогой, я его не читал никогда, профессия моя
бухгалтерская, про «Капитал» я понятия никакого не имею. Да если бы я знал… А для них
Маркс… О господи, как с цепи сорвались: «Коммунист, коммунист!» Да какой же из меня
коммунист?..
Что-то похожее на смех вырвалось из пересохшей глотки Качуренко, он поверил в то, что
бухгалтер и в самом деле дал маху, здорово промахнулся, жадюга.
— Я вас умоляю! Всеми святыми заклинаю! Спасите! Засвидетельствуйте, что это ваш
сундук, что произошла досадная ошибка… А я вас не забуду… Выйду — передачи носить буду…
каждый день… утром и вечером… Спасите!
— Не поверят, — выдавил из сухого горла Качуренко.
— Поверят! Только дайте мне такую характеристику… Вы же знаете — я никогда не кланялся
советчине… Предчувствовал, что всякое может случиться… Бочком все шел, бочком, вы же
знаете…
— Да, знаю, — невольно втягивался в разговор Качуренко. Все же легче было в компании с
нежданным товарищем по несчастью. Видел и себя и соседа как-то со стороны, знал, что тот
накануне так бы не исповедовался, а сам Качуренко еще вчера совсем иначе реагировал бы на
подобную исповедь. Теперь было все равно. До сознания дошло только одно: и он, районный
руководитель, и этот скрытый шкурник оказались в одной холодной могиле, и получалось так,
что именно от него, Качуренко, зависело — выпутается из беды человек, который ждал тех, кто
сейчас хозяйничал в поселке, или нет.
Бухгалтер, видимо, спохватился, что сболтнул лишнее, спешил оправдаться:
— Боже сохрани, не подумайте, что имел что против Советской власти. Или чтобы на этих
надеялся. Как наученный горьким опытом, в гражданскую и предчувствуя, что беда может
повториться, не брал на баланс то, чего не стоило учитывать. Лично же вас всегда уважал. С
первого же знакомства. Так и жене сказал своей: «Качуренко — это человек».
Сосед на минуту замолчал, искал нужные слова, но сказать ничего не успел, так как снова
заскрежетал засов и раскрылась дверь. Вызвали соседа Качуренко.
— Посвидетельствуйте же, дорогой…
— Посвидетельствую…
Качуренко снова остался во мраке один. Готов был свидетельствовать, пусть только позовут,
пусть хоть и убьют, лишь бы поскорее, лишь бы не этот ужасный мрак.
Свидетельствование Качуренко оказалось ненужным. Почему именно — так и осталось
навсегда тайной: больше бухгалтер в подвале не появлялся. После коротенького допроса у
высокого чина новоявленной власти, офицера, который отныне считал себя хозяином Калинова,
посадили соседа Качуренко в кузов автомашины и увезли. Увезли туда, откуда еще никто не
возвращался…
IX
Ефрейтор Кальт принял свою команду в полдень в казарме лейпцигского гарнизона и,
невзирая на августовскую жару, сразу же принялся сколачивать ее в монолитную боевую
единицу.
На нем был новенький, только что надетый, пропахший нафталином и крысами зеленоватый
пиджак, такие же штаны со смятыми складками по бокам, на ногах поскрипывали блестящие
сапоги с прямыми голенищами, в которые еле вмещались толстенные икры. И все же если бы не
ефрейторские погоны, даже пилотка на голове не придала бы его фигуре тот воинственно-
стандартный вид, под который подгонялись солдаты вермахта.
Сугубо штатской птицей был ефрейтор Гуго Кальт, хотя и гордился званием ветерана. В
годах был уже ефрейтор, морщинист, лыс и толст. Под его командование попали такие же, как
он, либо немного моложе вояки да еще зеленая молодежь, которую надлежало учить и
приспосабливать к военному делу.
Надменно прохаживаясь перед строем, он сурово супил брови, жевал суховатые губы,
придирчиво прищуренным взглядом полководца осматривал своих подчиненных.
Активный член нацистской партии и натренированный оратор, ефрейтор Кальт на военной
службе решил прежде всего вышколить подчиненных до такого состояния, чтобы они перестали
быть самими собой.
Похлопывая себя ладонями по бедрам, ефрейтор Кальт разглагольствовал:
— Солдаты фюрера! Я вас приветствую… Я ваш непосредственный командир, ваш отец…
Остановившись посередине строя, по-хозяйски пересчитал глазами подчиненных начиная
справа, затем обратно, задал каверзный вопрос:
— В доблестной армии фюрера какое воинское звание считается самым высоким?