Солдаты, разные по возрасту, одетые точно так же, как и их отец-командир, в зеленовато-

серую мятую униформу, молча поедали ефрейтора глазами. Черт его знает, какое звание в

вермахте самое высокое, это одно; а второе — все здесь были уже достаточно вышколены

жизнью, поэтому лучше молчи, пока тебя не взяли за глотку.

Ефрейтор Кальт ответа долго не ждал, не придирался к кому-либо лично, он остался,

видимо, доволен дружным молчанием. Зашагал перед строем, поучающе изрек:

— Солдаты, самое высокое звание у нас, немецких воинов, есть звание ефрейтора.

Почему? — Он остановился на фланге, остро пронзил шеренгу взглядом. — Сам великий фюрер

носит это звание. Звание ефрейтора. Он мог бы взять себе звание фельдмаршала,

генералиссимуса. И нация одобрила бы эту акцию. Но фюрер этого не пожелал. Остался

ефрейтором. Почему? — Кальт направился на противоположный фланг. — Потому, что мир падет

к ногам ефрейтора Адольфа Гитлера так же, как он пал бы к ногам генералиссимуса Адольфа

Гитлера, ясно?

Солдат Ганс Рандольф в широковатом мундире, в штанах, рассчитанных разве что на

ефрейтора Кальта, в просторных сапогах чувствовал себя не только не солдатом и даже не

человеком, а черт знает чем. Вся эта униформа была ему нужна, как свинье уздечка, а служба в

армии, да еще в горячее военное время, — все равно что чирей на заднице. Он стоял

окаменевший, держался по команде «смирно», слушал науку ефрейтора, а сам думал: «Попал,

Ганс, ты на эту войну, как кур в ощип».

— Тот не солдат, который не стремится дослужиться до ефрейтора, — разглагольствовал

перед строем Кальт, а Ганс Рандольф думал о своем: «Дурак, нужен мне твой чин, как

солдатский, так и ефрейторский».

— Великий фюрер, самый почетный среди ефрейторов, на золотой тарелке подарит каждому

немцу целый пир, расстелет под ноги украинские степи, положит на стол украинский хлеб и

шпик, с головы до ног оденет немецких фрау в соболиные шубы, а каждой немецкой скромнице

медхен наденет на пальчик золотой перстень с драгоценным сибирским камешком, чтобы не

стыдно ей было встать к венцу с храбрым немецким солдатом…

Ганс теперь часто вспоминал такие уже далекие и такие горькие времена. Был еще

подростком. Дружил с Куртом Вебером, мальчиком на год старше, сыном литейщика Вебера.

Единственным другом был он у Курта, так как никто с ним не хотел дружить. Вскоре близкие

соседи стали обходить стороной не только самого Вебера, но и всю его семью. Гансу это было

безразлично. Терять нечего. Он рос полусиротой, отец недолго жил после ранения на фронте,

мать о сыне мало заботилась, ее совсем не интересовало, где малыш ночевал, что ел, чем

занимался.

Как-то на собрании слушал Ганс выступление этого Кальта. Вебер-старший назвал его тогда

демагогом. Что это такое, Ганс не понимал, а слово понравилось, запомнилось. Запомнился с тех

пор и Кальт.

Теперь «демагог» Кальт командовал солдатами, а Вебер погиб в концлагере. А потом туда

бросили сына, Курта Вебера, друга детства Ганса.

С недавних пор Ганс Рандольф понял, что дружба с Веберами не прошла для него

бесследно. Слово «демагог» осталось в памяти, а в подотделе гестапо засомневались: не

испортили ли Веберы Ганса Рандольфа? Не следует ли его упрятать на пару с Куртом? Но,

наверное, не нашлось серьезных оснований, в концлагерь не бросили, хотя и ходу не было

Гансу, даже на военную службу не сразу взяли, на которую он, правда, не очень-то и спешил.

Теперь он, необученный, по сути, невоеннообязанный, попал в боевые ряды, а «демагог»

Кальт пророчил:

— Солдаты рейха! Вас позвал под свои знамена самый великий и самый храбрый

полководец всех времен и всех народов, славный ефрейтор Адольф Гитлер…

«Ну демагог, ну демагог. Не говорит, а солому режет…»

— Солдаты фюрера! Получен высокий приказ о выступлении на восточный театр военных

действий части, вверенной мне рукой Адольфа Гитлера. Поскольку мы еще не готовы к

свершению боевых подвигов на фронте, нам доверено оберегать покой в тылу доблестной армии

фюрера, на землях, теперь уже навеки присоединенных к великому рейху. Мы обязаны принести

сюда новый порядок и поставлять в великий рейх материальные ценности и рабочую силу.

Ганс Рандольф теперь не обозвал в мыслях ефрейтора Кальта демагогом. У него вылетело

вдруг из головы и то, что когда-то дружил с Веберами и что к нему с недоверием относились в

гестапо. Как-никак, а в том, что к великому рейху так легко прибавлялись необъятные

пространства чужой земли, что к проголодавшимся соотечественникам должно плыть рекой все

самое необходимое, заманчивого немало. Тем более что для этого не надо быть на фронте, в

окопах, а здесь, в тылу, в полной безопасности, как на курорте…

Ганс прощался с Лейпцигом… Хотя и знал, что «на театре военных действий» ему ничто не

угрожает, все же чувствовал себя угнетенным. Прощался с веселой вдовой и родным городом.

Долго стояли в знаменитом соборе святого Фомы возле могилы Баха. В святом месте

богобоязненная вдовушка молчала, хотя терпеть не могла, когда приходилось давать языку

отдых. Сказать, что Ганс так уж увлекался музыкой Баха или понимал ее — не скажешь, просто

нравились ему могучие аккорды органа, пробуждали что-то в душе, к чему-то звали, а к чему,

этого он не понимал. Прощаясь с родным краем, прислушиваясь к величавым баховским

призывам, понял: на боевой подвиг зовет его музыка, хотя и знал: не для доблести он создан,

ему неплохо было и в обществе разговорчивой вдовушки.

Посидели в подвальчике Гёте, в том самом, где знаменитый Мефистофель любил показывать

свои дьявольские штучки. В «штучки» никто не верил, а пиво любили, особенно в военное

время, когда все, даже пиво, отмерялось по определенной государством скудной норме.

Потом они ходили к массивному, может быть, самому массивному среди всех памятников

мира, монументу, сооруженному в честь погибших в войне с Наполеоном.

Кристина долго, задумчиво рассматривала почерневшую от непогоды монументальную

глыбу, затем взглянула на Ганса, глухо спросила:

— Поставят ли вам такое после победы?

Ганс сделал вид, что не расслышал вопроса, подумал: вдовушка заживо его хоронит,

заранее заботится о его посмертной славе.

Расхотелось бродить по городу, все вдруг почему-то поблекло, потемнело, сказал, что уже

должен возвращаться в казарму.

Он рвал отношения с Кристиной. Отрезаал себя от родного дома. На минутку заглянул только

к матери, сказал ей прости-прощай, хотя давно уже не чувствовал к ней почти ничего сыновнего.

Не он, мать виновата в том, что они были далеки друг от друга. Вопреки традициям, характерным

для немецкой женщины, его мать оказалась не чадолюбивой, равнодушной к единственному

сыну. Сын платил ей тем же. Но в такой ответственный момент должен был появиться, хотя бы

перед людьми показать, что немецкая семья крепка, как каменная стена, монументальна, как

знаменитый лейпцигский мемориал…

По дороге в вагонах ефрейтор и дальше инструктировал своих солдат, готовил к активным

действиям.

— Солдаты фюрера! — патетически выкрикивал он. — Мы вступаем на завоеванную землю,

мы входим в контакт с аборигенами, с местным населением, которое называет себя украинцами..

Что такое украинцы? — спрашивал он и внимательно разглядывал своих слушателей.

Безусловно, никто из его подчиненных понятия не имел об этом племени. О разных

индийцах, шведах и англосаксах слышали, но чтобы о таких?.. Знали, что есть русы, извечные

враги германской нации, а… украинцы…

— Украинцы, — важно вдалбливал Кальт, — это разновидность русских, но немецкий солдат

должен знать: все они — коммунисты, все одним духом дышат…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: