зашагал медленнее и так еще долго шел вниз. Кажется, он и сам задремал на ходу - вдруг перестал
понимать, где находится и кто у него за спиной. Но это длилось всего несколько коротких секунд, он тут
же пришел в себя, почувствовал ее дыхание и успокоился. Вокруг по-прежнему толпились мрачные
утесы с пятнами подтаявшего снега на склонах. Откуда-то снизу потянуло сыростью, порой доносился
смолистый запах хвойного леса, где-то далеко сбоку шумел водопад - очевидно, там было ущелье.
Под утро они спустились в зону лугов.
Снежные пятна вокруг разом исчезли, будто растаяли; стих ветер, стало тепло, только в воздухе
прибавилось сырости; по камням из долины поползли влажные клочья тумана. Еще ниже на них пахнуло
устоявшимся ароматом трав, цветов, густым хвойным настоем, и он понял - самое трудное позади. Тропа
где-то пропала, но идти было легко. Пройдя еще немного, Иван почувствовал под ногами густую мягкую
траву и подумал, что вот-вот упадет. Высокие, до коленей, стебли тугими бутонами цветов хлестали его
по ногам. Джулия спокойно спала. Тогда он тихонько, чтоб не разбудить девушку, встал на колени и
осторожно опустился вместе с ней на бок.
Она не проснулась.
14
Против обыкновения в этот раз ему не приснился его всегдашний тревожный сон. Несколько часов он
спал беспробудно и глубоко, потом призрачная смесь бреда и реальности завладела его сознанием.
В двадцать пять лет юность уже на отлете, многого из простых человеческих радостей уже не вернуть
и не пережить, если не пришлось пережить их в прежние годы, и в этом смысле люди, пожалуй,
достойны большего, чем то, что приготовила судьба Ивану Терешке. Правда, он редко задумывался над
этим, было не до погони за счастьем - дома приходилось заботиться о том, чтобы как-то прожить, встать
на ноги; позже, во время войны, понятное дело, куда большие заботы волновали его. Было не до любви.
Он не знал женщины и все же, как это часто случается в молодости, к обычным взаимоотношениям
парней и девчат относился скептически.
Года два назад на Северо-Западном фронте Иван был ранен одновременно со своим ротным -
старшим лейтенантом Глебовым, у которого служил ординарцем.
Ранило их в лесу, когда ротный шел на совещание к командиру полка. Сжав свое рассеченное
осколком плечо, Терешка кое-как выволок командира из-под огня, перевязал, потом по снегу дотащил до
дороги, где их и подобрали обозники. Иван при своей легкой ране чувствовал себя сносно, а вот с
ротным дело было намного хуже. Старший лейтенант потерял много крови, почти не говорил, только
попросил, чтобы его сразу отправили в госпиталь, минуя дивизионный санбат. Ординарец понимал
беспокойство офицера: Глебов не хотел расстраивать Анюту - тоненькую, с широко раскрытыми глазами
девчушку, недавнего санинструктора их роты, ставшую медсестрой санбата. Все в роте знали, что у них с
Глебовым не просто игра, а самая настоящая любовь - именно поэтому ротный накануне добился
перевода ее в санбат, где было все же потише, чем на передовой. Автоматчики роты по-своему тоже
любили девушку - уважая ротного, уважали и его любовь. У ординарца же было свое отношение к ней -
28
видимо, потому, что ближе других был к Глебову, он привязался и к Анюте, как к младшей сестре, а
может, даже и больше.
Случилось, однако, так, что миновать санбат было нельзя. Где уж там везти раненого в тыловой
госпиталь, когда Иван испугался, успеют ли доставить хотя бы в санбат. Кони быстро неслись по
наезженной санной дороге, а Иван все покрикивал на ездового - пожилого нерасторопного бойца в двух
шинелях поверх телогрейки, - чтобы тот погонял быстрее. Глебов стал забываться, бредил, ругался.
Ординарца он уже не узнавал, как не узнал и Анюту, которая с криком упала на сани, когда они
подъехали к большой брезентовой палатке санбата.
Иван на всю жизнь запомнил тот вечер, звездное морозное небо, мрачные ели, привычный запах
дыма, тихий гомон людей в палатке и больше всего - неутешное горе Анюты. Ее не пускали в
операционную, хотя она рвалась туда и плакала. Иван тоже сидел у входа, забыв о собственной боли,
ловил от выходящих сестер каждую весточку о состоянии ротного. Вести были неважные - оперировали
старшего лейтенанта долго и трудно, переливали кровь, бегали за физиологическим раствором. Иван
ждал, Анюту не утешал - самому было тяжко, только курил, пока не опустел, кисет.
Глебов умер во время операции. Ему не успели даже наложить швы.
Внезапное горе будто испепелило что-то в душе Ивана. Он и сам не думал, что так тяжело будет
переживать эту смерть. Видимо, его переживания усиливались при виде чужого несчастья. Анюта
несколько дней не являлась на дежурство, и никто ее не осуждал за это. Наоборот, раненые, лежа на
походных кроватях-носилках в огромной, как рига, палатке, с уважением отнеслись к ее горю. Только
Иван молчал и думал. Тогда-то у него, очевидно, и зародилось особое чувство к ней. Нет, это новое
чувство не было любовью: то, что он чувствовал к девушке, скорее напоминало глубокое уважение, и
только.
За долгие зимние вечера, проведенные в санбате, он, пожалуй, вовсе разучился шутить, улыбаться,
только бесконечно дымил моршанской махоркой, глядя на сияющее мелькание в печи, сооруженной из
железной бочки, которую докрасна накаливал санитар Ахметшин. С Анютой после памятного вечера они
почти не разговаривали, и без того хорошо понимая душевное состояние друг друга. Приступив после
недолгого перерыва к дежурству, она потеряла свою всегдашнюю живость, стала не по годам задумчивой
и строгой. Общее горе роднило их. Иван кое в чем помогал ей в палатке, никогда ни словом не
обмолвившись об их переживаниях, и она была благодарна ему.
Обычно поздно вечером, управившись с делами, Анюта присаживалась к нему на койку и тоже
смотрела на огонь; кто-нибудь в это время рассказывал в темном углу трудный фронтовой случай или
что-либо повеселее из довоенного прошлого. И было так хорошо.
Но время шло, раненые в санбате менялись; одних эвакуировали дальше в тыл, других, подлечив,
выписывали на передовую. И вот однажды небольшая на первый взгляд перемена сразу нарушила
мирный покой этой палаты.
Как-то после обеда, когда Иван принялся собирать грязные котелки, чтобы отнести их на кухню, у
входа в палатку послышались голоса, топот ног, и двое санитаров втащили носилки с раненым. На
носилках под полушубком лежал молодой командир с двумя шпалами в черных петлицах (оказалось
потом, что он из танковой части, которая поддерживала их дивизию). Майора начали устраивать в углу,
всем распоряжался сам комиссар санбата. Иван, унося на кухню посуду, невольно удивился такому
вниманию к раненому. Когда же он вернулся, майор уже сидел на носилках. Согревшись, он сбросил с
себя овчинную безрукавку, из-под нее на широкой груди танкиста заблестели шесть орденов. Раненые в
палате притихли, с любопытством повернув головы в его сторону.
Майор оказался бойким, общительным человеком, легко раненным в обе ноги. Он попусту не глядел в
потолок, как другие в первые дни после ранения, а быстро перезнакомился с бойцами и санитарами,
сразу стал на дружескую ногу с сестрами, обращаясь со всеми просто и весело. Через день-два к нему
зачастили дружки-сослуживцы. Иногда заходило начальство. При всей своей завидной общительности
командир вскоре, однако, потребовал устроить в углу перегородку. Ребята не удивились - все же он был
майор, и потому понятным стало его желание как-то отделиться от бойцов, хотя это и не было принято в
палате для легкораненых. Просьбу майора уважили: в углу появилась обвешанная простынями
боковушка, и с тех пор самое интересное в палате происходило за этой ширмой.