— Один, два, три, четыре, пять, шесть — шесть с каждой стороны и по три сверху и снизу — всего восемнадцать. Восемнадцать стальных шурупов толщиной в четверть дюйма и длиной в два с половиной дюйма, надежные, прочные шурупы, но ведь восемнадцать, в конце-то концов — не так уж и много… почему Магнус не ввинтил побольше шурупов, было бы куда надеж.

Профессор овладел собой и вернулся к работе; но тщетно пытался он писать — желание взглянуть терзало его, становясь с каждой минутой все сильнее, а за этим желанием скрывался страх, страх перед тем, что таится за спиной.

— Ах да, за спиной — зачем я позволил поставить Это в угол за креслом?

Он встал и попытался передвинуть письменный стол. Стол был тяжел и не поддавался его усилиям; но само напряжение мускулов, хотя и напрасное, немного успокоило его. Профессор решительно склонился над рукописью, вознамерившись единым махом завершить свою великую книгу, но его мысли блуждали где-то далеко, перо чертило на бумаге бессмысленные завитки и обрывки слов, и наконец профессор отбросил его и закрыл лицо руками.

Закрыл… Закрыты ли по-прежнему глаза там, в темноте, под крышкой с восемнадцатью шурупами, или же.? Профессор задрожал. О, если бы знать наверняка, если бы он только мог удостовериться — если бы Джон был здесь — Джон всегда такой рассудительный — он сидел бы в кабинете и наблюдал за Существом — да, глупо было отпускать Джона. Профессор вздохнул, открыл глаза — и замер, глядя на лежащий перед ним лист бумаги — глядя на две неровные строчки, написанные незнакомым почерком, кривыми заглавными буквами:

Дыхание мое хранит Исиды твердь,
Кто ни пробудит, встретит лишь смерть.

Внезапный, пронзительный и визгливый смех заставил профессора вздрогнуть. «Неужели этот смех сорвался с моих уст?» — спросил он себя, зная ответ. Каждый нерв в его теле отзывался болью — он надеялся, молился, чтобы что-нибудь нарушило тяжкую тишину — скрип половицы под ногой — возглас — крик — что угодно, но только не этот ужасный смех; он ждал, и смех прозвучал снова, громче, безумней. Он чувствовал, как смех дрожит у него во рту, перекатывается в горле, сотрясает его в своей хватке; и затем смех прекратился так же внезапно, как и начался, и профессор пришел в себя, глядя на клочки бумаги под ногами. Он протянул дрожащую руку к стойке для трубок и, взяв уже набитую, раскурил ее. Табак успокоил его; он глубоко втянул дым, посмотрел на сизые завивающиеся спирали над головой, на легкие дымные облака, собравшиеся в комнате — и заметил, что дым медленно перемещается в одном направлении, складываясь в движущуюся завесу, а за этой завесой ползают, извиваясь, призрачные создания.

Профессор нетвердо поднялся на ноги.

— Магнус был прав, — пробормотал он, — я болен, я должен попытаться заснуть — должен — должен.

Но пока он раздумывал, опираясь дрожащими руками о край стола, слепой страх, безрассудная жуть, с которой он боролся всю ночь, налетела на него неодолимой волной; он задохнулся, сотрясаясь от ужаса с головы до ног и не сводя взгляда с громадного светлого ящика и блестящих головок шурупов, глядевших на него, как маленькие внимательные глазки. Что-то сверкнуло на полу рядом с ящиком, и профессор бессознательно поднял отвертку. Он лихорадочно работал; оставался самый упорный шуруп, и профессор, вытирая с лица пот, к своему удивлению понял, что напевает песенку, услышанную много лет назад в мюзик-холле, в студенческие дни; затем он затаил дыхание, и последний шуруп поддался.

…Удлиненное лицо, обрамленное туманом черных волос, миндалевидные сладострастные глаза с тяжелыми веками, орлиный нос, жестокий изгиб ноздрей, чувственный рот с полными губами, застывшими в вечной издевке; он уже видел все это раньше, но теперь, вглядываясь, почувствовал некую неуловимую и ужасную перемену, почти неощутимую и все же завораживающую. Он с усилием отвернулся от мумии, попытался вернуть на место крышку, но не смог; дергаясь, он огляделся, схватил коврик с длинной бахромой и скрыл ужас от взора.

— Магнус был прав, — повторил он, — я должен поспать.

Он добрел до кушетки, лег и спрятал лицо в подушки.

Профессор долго ворочался, но сон все не шел; в ушах снова стучало, но теперь это были гулкие молоты, сотрясавшие мозг. А этот, другой звук, заглушенный ударами молотов — не шаги ли? Он приподнялся, прислушиваясь, и заметил, что бахрома на ковре шевелится. Не веря своим глазам, профессор стал их тереть, но ковер внезапно затрясся, и странное волнообразное движение прошло по нему снизу вверх. Дрожа, профессор вскочил, прокрался к гробу и сорвал ковер. В тот же миг он увидел и осознал ту перемену, что недавно так озадачила его; знания, могущество учености, сила мужества оставили профессора Джарвиса, и он, закрыв лицо руками, принялся раскачиваться и хныкать, как малое дитя, ибо пепельно-серый цвет исчез с мертвого лица и почерневшие губы стали кроваво-красными. Некоторое время профессор продолжал раскачиваться и хныкать, закрываясь руками; затем он вдруг резким, диким, страстным жестом воздел руки над головой.

— Боже мой! — вскричал он. — Я схожу с ума — я теряю рассудок, о, что угодно, только не это — не сумасшедший, нет, не сумасшедший — я не сумасшедший — нет…

Поймав в зеркале свое отражение, он покачал головой и прищелкнул языком.

— Не сумасшедший, о нет, — прошептал он своему отражению, вновь повернулся к гробу и стал ласкать и гладить стекло.

— О, Глаза Смерти, поднимите свои веки, ибо жажду я познать тайну, что сокрыта под ними. Быть может, я и есть жрец Птомес, тот, что наложил на тебя свои чары, и возвратился я к тебе, Любимая, и душа моя взывает к твоей, как некогда в древних Фивах. О, Глаза Смерти, поднимите свои веки, ибо жажду я познать тайну, что сокрыта под ними. Покуда душа твоя спала, моя неисчислимые столетия тосковала и устремлялась к тебе, и ныне истекло время ожидания. О Господи, — прервал он себя, — она не проснется — я не в силах разбудить ее.

Он заломил пальцы. Выражение его лица тотчас изменилось, губы искривились в хитрой усмешке; он осторожно подобрался к висевшему на стене зеркальцу, быстрым движением сорвал его со стены и спрятал в карман; затем он уселся за стол и установил зеркальце перед собой.

— Они не откроются, пока я смотрю и жду, — сказал он, кивая и улыбаясь себе. — Это глаза, что хотят застать врасплох, эти глаза исподтишка следят и наблюдают, и все же я их увижу, да, увижу.

Откуда-то из раскинувшегося внизу мира донесся долгий гудок парохода на реке, и с этим звуком, пусть далеким и еле слышным, разум вступил в свои права.

— Пресвятые небеса! — воскликнул профессор, пытаясь рассмеяться. — Что за глупость, позволить жалким останкам мертвого человека чуть не свести меня с ума от страха, да еще здесь, в Нью-Йорке! Невероятно!

Говоря так, профессор решительно повернулся спиной к мумии, потянулся к графину, налил в стакан бренди и медленно выпил; но все это время его не покидало чувство, что глаза за спиной следят за каждым его движением, и он с трудом запретил себе оборачиваться. Подавив железными тисками воли бунт восставших нервов, он аккуратно разложил бумаги и взял в руку перо.

Наше тело, если вдуматься, обладает некими качествами дворовой собаки: обругает его хозяин, и оно съежится, поскуливая; прикажет — подчинится. Профессор писал, и взор его был ясен, рука тверда. Он едва поглядывал на зеркальце, даже когда останавливался и откладывал исписанный лист в сторону.

В окнах уже занялся болезненный серый рассвет, когда он поглядел на часы.

— Еще полчаса, и мой труд будет завершен, закончен, допи…

Слова замерли у него на губах, ибо он случайно бросил взгляд на зеркальце и заметил, что глаза мумии широко раскрылись. Они долго глядели в его глаза, затем веки затрепетали и снова сомкнулись.

— У меня галлюцинации, — простонал он. — Это одно из последствий потери сна. Как мне хочется, чтобы вернулся Джон, ведь Джон всегда такой приземленный, такой рассудительный…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: